Фельдмаршал Борис Шереметев
Шрифт:
Возле царя о правую руку — Меншиков, слева, у сердца, — Франц Яковлевич Лефорт, тоже любимец царя и хозяин этого огромного дома-дворца.
Как обычно, Лефорт предлагает первый тост за здоровье государя, и, как всегда, Меншиков, уже где-то набравшийся, вскакивает и горланит: «Вива-ат!»
И поневоле тверезое еще застолье подтягивает Алексашке: «А-а-а-тт!»
Все выпили. Шереметев сказал Апраксину:
— А мои иррегулярные, идя в атаку, не «виват» ревут.
— А что ж?
— «Ур-р-ра»
— Почему?
— А потому что по-ихнему оно означает «бей, рази».
Апраксин засмеялся, Шереметев удивился:
— Ты что, Федя?
— Да так. Не обижайся, Борис Петрович.
— А что? Я и государю хочу об этом сказать, чтоб этот клич в регулярной армии узаконить. Почему мы должны по-французски кричать?
— Но и этот же клич не русский, сам говоришь.
— Привыкнут, станет русским. Главное, в российской армии он рожден. Жаль, Федя, ты его в атаке не слышал, небось бы мороз по шкуре продрал, когда тыщи калмыцких и башкирских глоток рыкнут его.
Однако за первым тостом вскоре последовал второй, как обычно за успех, третий за победу над басурманами. А далее уже и без тостов пьют кто сколько хочет и может. Пьянеет застолье, шум усиливается, кто-то пытается запеть. Оркестр, по знаку хозяина, начинает играть плясовую. И вот уж полезли из-за стола любители плясок, сбрасывают парики и, сверкая лысинами, топают ногами, идут вприсядку, подсвистывают. Гнутся половицы, позвякивают чарки на столе.
Меншиков, тыкаясь носом в ухо царю, рассказывает что-то веселое, Петр хохочет и пересказывает Лефорту. И уж оба заливаются веселым смехом, Франц Яковлевич аж за бока хватается. Для него смех, веселье — любимейшее занятие и услада.
Кто-то с мутными очами пробирается к выходу, подозрительно икая, чтобы там на снегу «подразнить кохпа», попросту выблевать выпитое и съеденное, облегчиться, а воротившись к столу, вновь нагружаться до посинения.
Опьяневший Апраксин вдруг начинает лить слезы и даже всхлипывать:
— Ты че-е, Федя? — спрашивает участливо Шереметев, хотя давным-давно знает «че».
— Бедный я, бедный, — начинает жалостливо Федор Матвеевич, швыркая носом. — Нет у меня ни матушки, ни батюшки… Сиротина я бесприютная… Некому пожалеть меня…
Слезы уже градом катятся по щекам Апраксина. Шереметев пытается ладонью отереть щеку друга, уговаривает:
— Не надо, Федя. Не трави сердце. Я ж разве не ж-жалею т-тебя?
Но утешения того более распаляют Апраксина:
— …Ни сына у меня нет, ни дочушечки, — всхлипывает он. — Вот скажи, Борис Петрович, где справедливость? У всех жены родят, инда кажин год по парню выстреливают, а моя хоть бы хны.
— Ну родит она тебе, Федя. Ты же еще молодой, еще не одного настрогаешь.
— У тебя вон Мишка, а у меня… Эх, и за что мне такая планидушка! А?
Апраксин берет неуверенной рукой бутылку, наливает вина себе и Шереметеву.
— Выпьем, Борис Петрович? С горя. А?
Шереметеву уже невмоготу, но друга обижать не хочет:
— В-выпьем, Федя.
— Ты, только ты меня понимаешь, Борис Петрович. Ты мне заместо отца… я тебя…
И опять льются горючие слезы на тарель с закуской, в чарку с вином.
Выпили. Шереметев, взяв вилку, пытается на тарелке поймать на нее скользкий соленый груздок, тот выскальзывает, никак не дается, тогда, откинув вилку, боярин хватает его пальцами, но, донеся до рта, упускает под стол. Ворчит по-польски: «Х-холера ясна». И тянется к капусте, эта не выскользнет.
Веселье продолжается до полуночи. К тому времени кто-то уж сполз под стол, уморился, заснул. А Лефорт свеж как огурчик, весел, словно и не пил вовсе, ходит вдоль столов, чокается со всеми желающими.
Постепенно начинают разъезжаться гости. В прихожей столпотворение, лакеи ищут шубы где чья… Если запомнили чья, оденут в свою, а про какую забыли, чья она, оденут на первого попавшегося: пьяный не заметит. Но есть и дотошливые:
— Эт-та н-не моя.
— А чья же?
— Откуда я знаю. Моя с песцом и куницей оторочена.
— Ее князь Черкасский надел.
— Куда ж вы смотрели, мать вашу…
— А вы вот его возьмите.
— Давай княжью, шут с ней. Посля сменяемся.
Одевают капризника в первую попавшуюся, говорят: княжья. Верит, уходит на улицу своего держальника искать, ни в своей шубе, ни в своей шапке.
А там, во дворе, где-то сани расцепиться не могут, а заждавшиеся кучера-держальники тихо матюкаются, злость на лошадях срывают:
— Н-но у меня, з-зараза!
Постепенно пустеет двор. Осталось двое санок. Держальники в нетерпении: где наш-то, чтоб ему кисло было!
Наконец на крыльцо выскакивает лакей, спрашивает по-чибисьи:
— Чьи вы?
— Князя Урусова…
— А мы ртищевские…
— Езжайте домой, они почивают уж. С рассветом приедете за имя.
Урусов с Ртищевым {95} «почивают» под столом. Франц Яковлевич не велел беспокоить, их и не трогают. Лакеи даже на цыпочках возле них шастают, убирая со столов посуду и бутылки, втихаря допивают одонки: господам праздник, а мы, чай, тоже люди.
Шереметев воротился на подворье ко вторым петухам. Провожал расстроенного друга до дому, который до того «осиротел», что начал поминать о проруби, в которую неплохо бы и головой нырнуть.