Филофиоли
Шрифт:
«Восприятие — то же творчество, просто на другом уровне. Вот отчего важно, подлинник висит у меня на стене или репродукция! Потому что важно, насколько я одержим жаждой прекрасного, — как всякая жажда, сила ее и есть единственная гарантия грядущего удовлетворения! И грош мне цена, если я завожусь от шедевра с помойки! Если она не раскрывает мне глаз, эта жажда, не делает меня соучастником творчества!»
Рассуждая таким образом, я оказался рядом со «штилльлебеном», взгляд мой упал на прекрасно выписанный стакан с чаем, который я почему-то посчитал китайским. Я ощутил вполне
Что касается упомянутой мной «материи творчества», ее в моем жилище хватало. Стены были увешаны картинами моих знакомых художников. В папках лежали их рисунки вперемешку с моими собственными набросками. Полки были заставлены книгами, многие из которых имели дарственные надписи авторов. Мои рукописи загромождали столы и частично стулья, диваны, лежали даже на полу. Картину довершали компьютер и две пишущие машинки, с русским и латинским шрифтами.
И все это могло оказаться сплошной профанацией, чушью. Такие подозрения у меня были. Во всяком случае в отношении некоторых авторов картин и книг они были явно небезосновательны.
И то, что хозяин был не чужд сочинительству, бросало дополнительную тень на ситуацию.
На стене красовалась среди прочих и злополучная картина с подозрением на репродуцированность. Или на подлинность.
Ни больше, ни меньше, мне предстояло выяснить не только ее происхождение, но и справедливость приведенных выше рассуждений. Результатом должно стать вынесение приговора: не является ли вся эта возня вокруг «материи творчества», да и само творчество, всего лишь игрой больных честолюбий немногих снобов и огромного числа бездельников? Не занимаюсь ли я сам бессмысленным и даже вредным делом, отрывая себя и других от дел полезных?
«Что ни говори, а искусство было и остается драгоценной безделушкой, украшающей быт людей, имеющих досуг, то есть людей богатых и хорошо образованных. Считать его необходимым элементом жизни, как, скажем, необходимы инертные газы воздуху для полноценного дыхания, могут только фанатики-одиночки. Инертный газ и есть инертный. Не кислород. Не напоил же меня стакан чая с картины!»
«Один хороший хирург в деревне полезней десятка поэтов даже ранга Александра Блока. Привет Базарову».
Все это должен был я или опровергнуть, или сам оказаться поверженным как напридумавший кучу вздора, в том числе и придумавший собственную жизнь. «Трагедия!»
Для большинства же других не будет никаких трагедий!
«Я освобожу миллионы людей от необходимости спать на симфонических концертах, куда их загнал снобизм или погоня за престижем. Освобожу его величество профана от необходимости вздыхать перед полотнами, глядя на которые он чувствует себя идиотом, но должен охать и восхищаться на всех языках! Я и себя освобожу от необходимости заполнять бумагу паучками букв. Я смогу залечь на тахте перед телевизором до скончания дней вместе с миллионами освобожденных от повинности искусства страдальцев! Плюну, наконец, в душу совратителям, которые на разжигании нездоровой страсти „поспеть за всеми“ набивают карманы и насмехаются втихомолку над одураченными!»
То, что это оборачивалось трагедией для меня, я не принимал в расчет, защитившись гипотетическим «залечь на тахте».
Весь вопрос: как проверить? Подлинник на стене или дешевка? Подлинной жизнью я живу или… дешевой подделкой под жизнь? Так ли оправданно мое восхищение мастером, создавшим шедевр с чаем и лимоном, подкрепленное моим постоянным пребыванием в «зоне прекрасного», где и создается «материя искусства»? Не мусор ли на моих стенах и столах?
Весь измучившись этими мыслями, я заснул только под утро. Мне было не под силу встать и напиться воды, не говоря уже о возне с чаем.
Утром я проснулся от прозаического желания посетить клозет по самой что ни на есть малой нужде, словно я накануне надулся, как всегда, чаю.
Вернувшись в комнату и закурив первую сигарету, я по обыкновению уставился на картину. Бумага отслоилась от картона с угла, все из-за той же влажности и жары в моем жилище.
Итак, о подлинности натюрморта не могло быть и речи.
Однако стакан на прекрасно выписанной скатерти на картине был абсолютно пуст.
Дохлая мышь
Тот день был особенно хорош. Весь жемчужный, с серебряным небом, чуть подсвеченным из-за Рура пыльцой цветущего одуванчика.
На поле уже пала роса, оттого оно сочно зеленело молодой травой. Трава выросла буквально за две-три ночи под теплым дождем. Не так давно поле убрали, вымахали сорняки и самосев многолетних трав. Осыпавшееся зерно выклевывали стада диких гусей, прилетевших с реки. Их толстые коричневые шеи зарослями уродливого камыша торчали посередине широкой луговины.
Река незаметно и вольно лилась из-под плотин; рядом же с тропинкой она заливалась в старицу, вода была тут недвижной и почти стоячей. Место облюбовало семейство лебедей: родители и пять неуклюжих отпрысков, трогательных еще серо-коричневых лебедей-подростков.
Он частенько ходил здесь — один из его маршрутов. Кое-что вспоминалось именно тут, пейзаж был «с памятью». Когда-то он в этом месте потерял кольцо. Думал найти, когда забредал. Ну не чушь?! Иголку в стоге сена. Нет, если он что терял, то уж безвозвратно. Написано на роду.
Но каждый раз, оказавшись здесь, он делал несколько кругов по краю поля, пинал носком туфли дерн, кочки, пахоту — в зависимости от времени года и состояния поля. Ракитник тут образовывал естественный предел поиска, густой щеткой утыкав весь берег, его гибкие лозы купались в стоячей воде среди кувшинок.
Было уже прохладно, в траве сидели продрогшие слизни, ползали какие-то твари. Он старался не наступать. «Буддист!» — усмехнулся он.
Алый цвет выплеснулся на горизонт. Автомобили на той стороне Рура зажгли фары. Вечерело. У самой тропы, на обочине он наткнулся на раздавленную полевую мышь. То ли ее переехала какая-нибудь уборочная машина, то ли велосипед. Скорее первое: мышь была расплющена, — плоская, как из гербария, уже сухая, откуда и сходство с засушенным растением.