Философия свободы. Европа
Шрифт:
Этот язык и лежащая за ним, как всегда в таких случаях, перегруженная эмоциями мысль редко достигают ясности и внутренней непротиворечивости. Для пророков национализма высокие, более того — высочайшие требования нации к индивиду обоснованы тем, что ее существование, ее цели, сама ее история только и придают жизнь, смысл существованию и действиям этого индивида. Но, казалось бы, тогда все остальные люди находятся ровно в таких же отношениях со своими нациями, чьи требования к ним столь же значимы и ничуть не менее абсолютны, а это может привести к конфликту с реализацией целей, или «миссией», кого-то другого, например — нации данного индивида, что, в свою очередь, способно, хотя бы теоретически, повлечь за собой культурный релятивизм, который плохо согласуется с абсолютизмом исходных посылок, пусть им формально и не противореча, и даже развязать войну всех против всех.
Ряд националистов пытается уклониться от подобного вывода, стараясь показать, что одна из наций или рас — допустим, германская — заведомо превосходит все прочие народы, что ее цели выше либо что ее особая культура порождает существ, в которых истинные цели человека воплощены полней, нежели в людях, к данной культуре не принадлежащих, если измерять тех и других неким объективным, наднациональным
261
по определению (лат.).
Конечно, нация — не единственный предмет подобного культа. Тот же язык и та же риторика не раз использовались в истории для того, чтобы отождествить истинные интересы отдельного человека с интересами его церкви, культуры, касты, класса, партии, которые иногда сливались или смешивались в едином идеальном образе, а иногда вступали в конфликт. Но самым сильным магнитом для всех этих предметов обожествления и самоотождествления исторически было национальное государство. Зрелище его власти над собственными гражданами в 1914 г., когда оно оказалось куда сильней классовой солидарности международного рабочего движения, показало эту истину самым сокрушительным и катастрофическим образом.
С первых своих шагов в XVIII в. национализм принимал самые разные обличья, особенно после того, как слился с этатизмом, учением о превосходстве государства, и прежде всего — национального государства, в любой из сфер человеческой жизни и в результате союза с силами, олицетворявшими индустриализацию и модернизацию, хотя прежде они были непримиримыми врагами. Но во всех своих разновидностях он, на мой взгляд, сохраняет четыре характеристики, которые я постарался разобрать выше: веру в то, что потребность принадлежать к той или иной нации превосходит остальные потребности; веру в органическую связь между всеми элементами, составляющими нацию; веру в нашу нацию именно потому, что она — наша; и, наконец, веру в верховенство ее требований по сравнению с иными претендентами, соперничающими за наше уважение и преданность. Эти составные части, в разных сочетаниях и пропорциях, можно обнаружить во всех стремительно разрастающихся идеологиях национализма, которыми сегодня полнится мир.
IV
Можно предположить, что национализм, в отличие от простого национального сознания — ощущения, что ты принадлежишь к данной нации, — это, в первую очередь, ответ на чье-то высокомерное или пренебрежительное отношение к традиционным ценностям твоего общества, следствие уязвленной гордости или чувства собственной униженности у наиболее ранимых членов общества, которых в таких случаях неизбежно охватывает гнев и стремление постоять за себя. Это как будто бы подтверждается траекторией, по которой парадигма современного национализма развивается в Германии — от осознанной защиты немецкой культуры в еще сравнительно мягком литературном патриотизме Томазиуса, Лессинга и их предшественников в XVII в. до гердеровского утверждения автономии культур, пока в ходе и после наполеоновского вторжения все не завершается взрывом агрессивного шовинизма у Арндта, Яна, Кернера и Герреса. И все же история далеко не так проста. Устойчивость языка, обычаев, занимаемой территории поддерживались человечеством с незапамятных времен. Случаи внешней агрессии, и не только против отдельных племен и народов, но и против больших обществ, объединенных религией или подчинением одной законной власти, в разных частях света тоже нередки. Тем не менее ни в Европе, ни в Азии, ни в древние времена, ни в эпоху Средневековья это не приводило к особой реакции в виде национализма: этого не произошло в ответ на поражение, которое персы потерпели от греков, греки — от римлян, буддисты от мусульман, греко-римская цивилизация — от гуннов и оттоманских турков, не говоря о бесчисленных малых войнах и разрушении племенных установлений завоевателями всех континентов.
Даже мне, не историку и не социологу, ясно: если уязвленные чувства общества или его духовных лидеров — обязательное условие для возникновения национализма, то одного этого условия все же недостаточно. В обществе, хотя бы потенциально, должна быть группа или класс людей, которые ищут новый объект приверженности, новую точку самоотождествления, а может быть, и новое основание для господства, которые им уже не могут предоставить прежние силы сплочения социального целого — племенные, религиозные, феодальные, династические, военные — и которые обеспечили себе централизованные политические системы монархий Франции и Испании, но не обеспечили правители раздробленных германских земель. В некоторых случаях необходимые условия возникают с появлением новых общественных классов, стремящихся взять в свои руки контроль над обществом вопреки воле прежних правителей, светских или церковных. Если к этому добавляется уязвленное завоевателями самолюбие или просто культурное высокомерие извне по отношению к обществу, обладающему пусть даже начатками национальной культуры, почву для националистического подъема можно считать подготовленной.
И все же необходимо еще одно: для развития национализма в обществе или, по крайней мере, в сознании наиболее тонко чувствующих членов этого общества должен существовать образ или хотя бы прообраз себя как нации, объединенной неким признаком или признаками — языком, этническим происхождением, общей историей (реальной или придуманной), то есть, идеями и чувствами, с большей отчетливостью присутствующими в умах более образованных, социально и исторически озабоченных людей и куда менее отчетливыми, а то и вовсе отсутствующими в сознании остального большинства. Подобный образ нации, созданный, вероятно, теми, кто способен испытывать чувство ресантимента, если этот образ не замечают либо задевают, кроме того, сплачивает некоторых из этих людей в сознательно созданную группу или движение, особенно перед лицом общего врага, внутреннего либо внешнего, будь то церковь, правительство или враждебные голоса из-за рубежа. Это люди, которые устно или письменно обращаются к нации и хотят помочь нации осознать ее ошибки, — поэты и романисты, историки и литературные критики, богословы, философы и им подобные. Поэтому сопротивление французскому засилью во всех областях жизни началось в такой, казалось бы, отдаленной сфере, как эстетика и литературная критика (не стану входить сейчас в тонкости того, чем было вызвано противодействие французскому неоклассицизму в Англии или Швейцарии). Именно этот круг людей стал в германских землях социальной и политической силой, питательной средой национализма. В Германии это вылилось в освободительный порыв писателей, которые стремились освободить себя и других от удушающих обстоятельств, и прежде всего — от деспотических догм французских законодателей прекрасного, сковывающих свободное развитие духа.
Но кроме самоуверенных французов были еще домашние тираны — и не только в эстетике, но и в обществе. Мощный взрыв индивидуального недовольства законами и установлениями деспотического, филистерского общества, известный под именем «Бури и натиска», ставил своей прямой целью устранить любые барьеры и перегородки общественной жизни, раболепие и прихлебательство снизу, жестокость, произвол, спесь и угнетение сверху, ложь и «жаргон и выговор лицемерия», как его называл Берк [262] , на всех уровнях. Под вопрос ставилась значимость любых узаконений — законов, установленных Богом, природой или правителем, но в любом случае утверждающих власть авторитета и требующих беспрекословного подчинения. Главным из требований была свобода самовыражения, свободного выражения творческой воли, чище и ощутимей всего присутствующей в трудах художника, но неотъемлемой от каждого человека. Для Гердера эта жизненная энергия воплощалась в плодах коллективного гения разных народов: легендах, героических поэмах, мифах, законах, обычаях, песне, танце, религиозной и светской символике, храмах, соборах, обрядах, — все они служили формами выражения и сообщения, которые породили на свет не отдельные авторы или узкие группы людей, а коллективное и сверхличное воображение, воля всего сообщества, действующая на разных уровнях сознательности; именно так, по его убеждению, и зарождались невидимые, бесплотные связи, благодаря которым общество развивается как единое, органическое целое.
262
The Writings and Speeches of Edmund Burke. Oxford, 1981. Vol.8. P. 154.
Понятие творческого гения, движущего как людьми, так и целыми обществами, встало на место вневременных объективных истин, неизменных образцов или законов, следуя которым люди будто бы только и могут достичь счастья, добродетели, справедливости и достойно осуществить требования своей природы. Это породило новый взгляд на человека и общество, подчеркивающий в них жизненную силу, подвижность, изменчивость, благодаря которым люди или группы людей не столько походят друг на друга, сколько разнятся, подчеркивающий притягательность и ценность разнообразия, неповторимости, индивидуальности, — взгляд, представляющий мир неким садом, где каждое дерево, каждый цветок растут по-особому и движимы такими устремлениями, которые порождены обстоятельствами и собственной неповторимой природой, а потому несопоставимы с образцами и ориентирами других. Подобный взгляд противоречил господствующей philosophia perennis [263] , вере во всеобщее, единообразное, универсальное, во вневременную значимость объективных и вечных законов и правил, приложимых везде и всегда, ко всякому человеку и всякой вещи, — ее светскую или естественно-научную версию отстаивали представители французского Просвещения, вдохновленные победами естественных и точных наук, по меркам которых немецкая культура с ее религиозностью, сосредоточенностью на литературе, замкнутостью в себе, опорой на мистику, узким провинциализмом и, в любом случае, рабским подражанием Западу, выглядела столь жалко.
263
вечной философии (лam.).
Я не собираюсь выдавать подобный кричащий контраст за что-то большее, чем всего лишь представления крошечной группы немецких поэтов и литературных критиков. Но, по-видимому, именно эти писатели острее других чувствовали себя оставшимися не у дел в результате общественных перемен, через которые проходила Германия в период вестернизаторских реформ Фридриха Великого. Отрезанные от какой бы то ни было реальной власти, неспособные найти свое место в бюрократической системе, налагаемой сверху на традиционный образ жизни, болезненно чувствующие несовместимость своего глубинно-христианского, протестантского, моралистического мировоззрения с научными взглядами французского Просвещения, измученные мелочным деспотизмом трех сотен местных князьков, наиболее одаренные и независимые из них ответили на подрыв своего мира — а он начался с бесчестья, которое нанесли их дедам армии Людовика XIV, — нарастающим бунтом. Они противопоставили глубину и поэзию немецкой традиции с ее даром краткого, но подлинного проникновения в неисчерпаемое, невыразимое разнообразие жизни духа выхолощенному материализму, утилитаризму и плоскому, безжизненному театру теней, которым выглядел мир в изображении французских просветителей. Подобный образ мира стал одним из ростков романтического движения. В Германии его адепты прославляли коллективную волю, неподвластную законам, которые человечество способно открыть рациональными методами, и духовную жизнь народа, в чьей деятельности — движимой сверхличной волей — индивиды могут участвовать, но которую они не в состоянии наблюдать и описывать со стороны. Сердцевиной романтизма в политике был взгляд на политическую жизнь нации как на выражение этой коллективной воли — иначе говоря, национализм.