Флейта Аарона. Рассказы
Шрифт:
— Вы не хотите позволить мне попробовать аккомпанировать вам? — обратился тот к Аарону…
Нет, я буду, если позволите, играть на память, — возразил Аарон.
— Ну, сядь же, дорогой, сядь! — обратилась к мужу маркиза.
Он послушно сел.
Аарон удалился в соседнюю комнату и минутку подождал в тишине, чтобы вернуть чары, которые начали связывать его с этой женщиной и отделяли их от всего остального мира, где-то за гранями жизни.
Он снова всем существом ощутил эти чары. Тогда в темноте большой комнаты, приложив к губам свою флейту, он заиграл. Из флейты полился чистый, звонкий напев, чередование нот. То была даже не мелодия в общепринятом смысле, а легкие, быстрые звуки чистого оживления, радостные,
То, что играл Аарон, не было его собственной фантазией. Это был отрывок средневековой музыки, написанной для флейты и виолы. Рядом с этой легкой, светлой музыкой рояль начинал казаться тяжеловесным, громящим слух инструментом, а скрипка — инквизиторским снарядом для выматывания нервов.
Через некоторое время, когда Аарон вернулся в маленькую гостиную, маркиза взглянула ему прямо в лицо:
— Хорошо, — сказала она, — хорошо!
И что-то, похожее на удовольствие, забрезжило на ее лице. Она походила на человека, которого годы держали заключенным в заколдованном замке, целые годы и годы. И вдруг она точно увидела луч света через щель выходной двери, блеск солнца и почувствовала тонкий, прозрачный, вольный воздух, свободный от тяжелого запаха этой сырой тюрьмы. Она вздрогнула. Потом взглянула на мужа. Он весь в цепях необходимости — бедный маленький узник. Все же она любила его. Ах, если бы он отбросил прочь ключи от тюремного замка! Ведь он — маленький гном, зачем же он так крепко держит в руках эти ключи?
Аарон вновь взглянул на маркизу. Он знал, что они хорошо понимают друг друга, — он и она. Не связанные никакими моральными ограничениями, свободные от всех преград… Они встретились вне жизни, вне зловонной тюрьмы так называемой человеческой жизни… Проблеск подлинной, прозрачной свободы… Только проблеск…
— Прелестно, — проговорил маркиз, — без преувеличения — прелестно. Что вы играли?
Аарон объяснил.
— Право же восхитительно. Не сыграете ли вы нам что-нибудь в одно из воскресений? И не позволите ли мне поаккомпанировать? Я был бы в восторге, если бы вы согласились.
— Хорошо, — ответил Аарон.
— Выпейте еще стакан коктейля, — предложила хозяйка.
Он выпил и поднялся, чтобы уходить.
— Может быть, вы остались бы пообедать? — спросила маркиза. — Будут еще двое родственников мужа. Но…
— Нет, — Аарон отказался.
— Тогда не придете ли вы, — дайте подумать, — ну, хоть во вторник? Приходите, пожалуйста, во вторник. Мы будем одни. И захватите флейту. Приходите в то же время, что и сегодня. Придете?
Аарон пообещал и затем очутился на улице. Было половина восьмого. Вместо того, чтобы вернуться прямо домой, он перешел через Понте-Веккио и попал в толпу. Ночь стала ясной. С пальто, перекинутым через руку, в каком-то опьянении от впечатлений сегодняшнего вечера и от мыслей об этой женщине, он быстро шагал вперед, не обращая внимания на окружающее, пробиваясь прямо сквозь толпу, он был в полном одиночестве, а встречные люди — просто какими-то деревьями.
Он уже повернул к дому, как вдруг неожиданно остановился. Остановился и пощупал рукою жилетный карман. Бумажника не было. Его обокрали. Это открытие молнией пробежало по всем его членам и вызвало что-то вроде дурноты. Его обокрали! Кажется, если бы ему в грудь вонзили кинжал, это не произвело бы на него такого впечатления.
Чувствуя себя совсем ослабевшим, как будто после действительного электрического удара, он пошел дальше. Теперь он уже был в состоянии рассуждать. Может быть, его бумажник был где-то в другом месте? Может быть, он не брал его с собой? Может быть, все это только воображение?
Он спешил вперед. Он жаждал успокоения. Ему так не хотелось чувствовать силу зла, именно в такой момент. Ему казалось, что какой-то злой дух умышленно нанес ему удар. И пронзил его. Добил его.
Дойдя до дому, Аарон поспешил подняться в свою уединенную комнату. Очутившись там, он со страхом запер двери и зажег свет. Затем он обыскал все карманы, осмотрел все кругом. Но тщетно.
Аарон сел в кресло, чтобы оправиться от удара. В бумажнике было 400 франков, три бумажки по одному фунту, бумаги и письма. Все пропало. Но не только самая потеря, сколько нанесенное ему оскорбление убивало его.
Он сидел, чувствуя слабость в каждом члене, и говорил сам с собою:
— Да, если бы я не несся, преисполненный всех этих чувств, если бы я не поддался чарам маркизы и не шатался по улицам, перестав следить за собой, — ничего подобного не случилось бы. Я распустился. И это моя вина. Нужно быть всегда настороже. Поставить часового у дверей своей души. А если я этого не делаю, то и поделом мне! Я сам заслужил такое наказание.
Придя к такому выводу, Аарон восстановил свое душевное равновесие и словно даже примирился с происшедшим. Он встал и начал оправлять свой туалет к обеду. Лицо его было сосредоточенно и спокойно. На сердце у него тоже установились покой и уверенность в себе. Ибо часовой был поставлен. Поставлен навсегда, бессменно.
Аарон никогда не забывал полученного урока. С этого дня необходимой составной частью его внутренней жизни стало сознание, что часовой у его сердца стоит на своем посту. И всякий раз, когда часовой дремал, он испытывал острую тревогу. Во сне или наяву, среди бурления пламенных страстей, при внезапном пленении, в сетях любви или в порывах возбуждения и бешеного гнева, — всегда бодрствовал в его существе какой-то уголок сознания, который не забывал, что часовой должен быть на страже бессменно, неусыпно, вечно.
XVII
Над городом
Аарон вместе с Лилли сидели в маленькой лоджии, под самой крышей того высокого дома, где жил Аргайл. Лоджия представляла собой продолговатую террасу, лепившуюся под самым навесом крыши, так что никому, глядящему снизу, и в голову бы не пришло, что тут помещаются люди. Сидя здесь в солнечный, клонящийся к вечеру осенний день, Аарон и Лилли были на уровне конического купола Баптистерия. Внизу площадь уже тонула в тени обступивших ее зданий. Множество крошечных, черных фигурок — людей и экипажей — забавно двигались по площади взад и вперед, точно рыбы в аквариуме. Городские шумы почти не долетали сюда. Небо над крышами казалось здесь ближе, чем модные улицы шумного города. Солнце, пригревавшее сидевших в лоджии, скользило по боковому фасаду собора, стоявшего в его лучах, как распустившаяся чаша цветка, и по Джоттовой башне, вытянувшейся подобно тонкому стеблю белой лилии… Флоренция… Фиренце, Фиоренце… цветущий город… город цветения с красными лилиями в гербе. Флорентинцы — люди с цветущими душами. Цветение, пустившее глубокие корни в почву и поднявшее свою увенчанную голову высоко в благодатное небо, как собор, башня и Юный Давид.
— Мне любо это, — произнес Лилли. — Я люблю это место земли. Люблю собор и башню. Люблю каменную узорчатость Флоренции. Люди, души которых сжаты тисками готической христианской культуры, находят, что она легковесна, пестра, игрушечна. Но я люблю ее. Она изящна и румяна, и темные полосы на ней — только черные рябинки, какие бывают на махровых лилиях. Флоренция — лилия, а не роза: розовая, пятнистая лилия…
Его лирический монолог был прерван высунувшимся из окна своей спаленки Аргайлом, с лицом, покрытым пятнами мыльной пены.