Фонтанелла
Шрифт:
— Нужно возвращаться, — сказал он. — Дождь усиливается, будет очень плохо, если мы застрянем.
А в то же самое время — дождь все усиливался, и колонна все удалялась, и Апупа неистовствовал на сеновале, расшвыривая вокруг сено, разрывая веревки и круша доски, и Амума уже поняла, что чувствует человек, который умер, — в те же ранние утренние часы все крестьяне Долины вышли грабить дома изгнанных немцев. Они прогнали сторожей, взломали дома и коровники, расхватали телеги и плуги, повели за собой лошадей и коров, повезли упряжь и мебель, рабочие инструменты и посуду.
Когда Апупа наконец успокоился, он услышал необычные звуки, доносившиеся из-за стен Двора. Открыв ворота, он увидел,
Шимшон Шустер крикнул:
— Видис, Йофе, сто мы забрали у твоих насистских родственников: пианину, сифоньер, свейную масину, коров и посуду.
Апупа затрясся. Звуки этого пианино, что стояло сейчас на Шустеровой телеге, не раз доносились до него в те ночи, когда он стоял во тьме возле дома Рейнгардтов, надеясь услышать голос дочери или хотя бы увидеть ее тень. Ни секунды не медля, он отвязал свою лошадь и как был, без узды и седла, направляя ее одними коленями да похлопыванием по затылку, поскакал обратно в Вальдхайм.
На улицах поселка грабители были заняты хлопотливой загрузкой телег, взаимными ссорами и спором с упрямыми немецкими коровами, которые не хотели понимать указаний на иврите и пренебрегали приказами на идише и на арабском. Апупу позвали, крикнули, что хватит на всех, но он даже не оглянулся и проскакал напрямую к усадьбе Рейнгардтов. Все его тело дрожало. У него вдруг возникла странная мысль, что его дочь не ушла в изгнание со своим Гитлерюгендом, а в последний момент все-таки передумала, сбежала, и спряталась, и теперь вот-вот выйдет к нему из какого-нибудь подвала, и он уже видел в мыслях, как он обнимает и прощает и как его дочь, обнятая и прощенная, возвращается к своей семье и к своему народу, и сердце его наполнялось тем волнением, которое у людей с куриными мозгами леденит позвоночник.
Двое парней и женщина копались там на складе. Один из них загородил ему дорогу:
— Это наше! Поищи себе в другом месте!
Апупа отбросил его в сторону и ударил кулаком его товарища. Все трое тут же исчезли, и больше он ни на кого не обращал внимания, только бродил по безмолвным комнатам, протискивался в кладовки, спускался в подвалы, взбирался на чердаки, осмотрел все места, где дочь может прятаться от отца, и звал ее, стиснув зубы, чтобы другие не знали, что он готов простить.
Но Юбер-аллес, которая упрямо отказывалась участвовать в галлюцинациях своего отца, никак не появлялась, и Апупа, наливаясь яростью, стал бить тарелки, из которых она только вчера ела, и рвать одеяла, только вчера ее укрывавшие. Он ломал двери, которые она только вчера открывала, крушил зеркала, только вчера ее отражавшие и так страшно опустевшие теперь.
Он начал копаться в одежных шкафах и вдруг — за миг до сознания — понял всё своим остановившимся сердцем. В одном из шкафов открылась его глазам та «одна рубашка на теле», что была на ней в тот день, когда она бежала из дому. Не воспоминание, не предвидение, не надежда, не что-нибудь из всего того, чем Йофы привыкли облегчать себе примирение с реальностью, а вот эта «одна рубашка на теле», висящая вместе с еще несколькими платьями, которые — так сказали ему их длина, и запах, и талия, и фасон — тоже принадлежали ей все до единого.
Ноги его подкосились. Он зарыл лицо в ткань и вдохнул всем телом. Помни меня, укрепи меня, только один этот раз, шептало ему ее сердце. И, стоя на коленях, он раскинул руки на всю ширину шкафа, а потом сблизил их друг с другом, сгребая в охапку все висевшие там платья. Потом выпрямился, стиснул их все в талии и так, одной рукой держась за гриву лошади, в другой сжимая добычу, поскакал домой.
Так
Вернувшись домой, он показал Амуме свою добычу. Она не сказала ничего, но поняла то, чего не понял ее муж, — свою «рубашку на теле» их Юбер-аллес оставила из мести. С того дня Амума начала надевать платья своей дочери, одно за другим. В первый день куриные мозги Апупы наполнились радостью и волнением, на второй день он начал немного понимать, а через неделю уже почувствовал муки своей сожженной кожи. Он понял, что уже никогда не будет знать покоя. Но он не знал еще, что ждет его впереди.
И в те же дни, когда Батии уже не стало, а Пнина раз за разом откладывала свадьбу с Ароном «еще на несколько дней», и Рахель то и дело ездила в Тель-Авив, к Хане Йофе заявился гость по имени Мордехай Йофе — человек, которому предстояло стать моим отцом. То был молодой парень, за несколько дней до того поселившийся в деревне, — худой, бледный, еще не вполне оправившийся после тяжелого ранения. Но у него была приятная улыбка, радовавшая всех, кто ее видел, а его инвалидность многим щемила сердце. Есть что-то такое в безрукости, сказала мне как-то Алона — она никогда не видела моего отца, но я не раз замечал, как она рассматривает семейные фотографии, — что воспринимается тяжелее, чем отсутствие ноги или слепота глаза, потому что не знаешь, что печальней: отсутствие этой руки или одиночество ее подруги. «Это как ампутированная грудь», — заключила она.
Так или так, но Мордехай Йофе поселился в пристройке во дворе одной деревенской семьи, и все начали высказывать на его счет всевозможные догадки и рассказывать о нем всевозможные истории.
Выдвигались самые разные предположения касательно тех обстоятельств, при которых он потерял руку, тех мест, где он родился, богатства или бедности его родителей, но главное — относительно женщин, что были у него в прошлом.
Оно и не удивительно. У отца была такая особенность, что любая одежда казалась будто специально для него сшитой, и шаг у него был легкий и спокойный — шаг человека, который, несмотря на всё, простил своему телу. Женщинам хотелось утешить его и расспросить о пережитых страданиях, дети улыбались ему, а что касается мужчин, то некоторые напрягались, но другие ощущали радость, потому что в их глазах он был посредником, который выходил от их имени на любовные сражения. Он отличался неким особым чувством юмора, и уже тогда, добавляла Рахель, у него был странный взгляд, в котором еще сохранялась прежняя веселость, но уже «подернутая печалью предстоящей разлуки». Все полагали, что он печалится из-за потерянной руки, но на самом деле он вспоминал не свою руку, а любовь, которая была у него когда-то и ушла. То была замужняя молодая женщина, оставившая его после того, как ее муж погиб на фронте.
— Свою пристройку он убрал, как девушка, — повесил вышитые занавески, поставил цветы в вазе и разложил книги стихов.
Вскоре он узнал, что окруженный стенами двор на вершине холма называют «Двор Йофе», по его собственной фамилии. Из любопытства он поднялся туда, нашел ворота закрытыми, постучал и не получил ответа, обошел кругом и увидел высокую и угловатую девушку в огромной соломенной шляпе, которая трудилась в огороде.
— Ты из семьи Йофе? — спросил он.
— А кто это спрашивает?