Формула яда
Шрифт:
Каблак побледнел. Он пытался оправдаться, но перехватило дыхание, и он только молча махнул рукой.
Ректор кивком головы остановил взволнованного Журженко и спокойно произнес:
— Хорошо, Дмитро Орестович... С этим вопросом мы еще разберемся... Идите...
Как можно непринужденнее Каблак покинул кабинет. Едва захлопнулась за ним обитая клеенкой дверь, как капитан воскликнул:
— Ну, видите, какая бестия?! Зачем вы держите в университете таких оборотней? Только потому, что они козыряют тем, что местные? В душу смотрите им. Врет в глаза и не споткнется.
— Тем более неосмотрительно было с вашей стороны бросать на стол
Чувствуя, что неправ, из ложного стыда Журженко все же пытался возражать:
— Если вы мне не верите, вызовите сюда Ставничую. Напишите ей несколько слов. Я чувствую, эту девушку затягивают в паутину. Хотите, я сам передам ей ваш вызов?
— Не волнуйтесь, капитан! Что будет нужно — сделаем,— заметно нервничая, сказал ректор, утомленный настойчивостью военного. Казакевич не любил, когда посторонние вмешивались в дела руководимого им университета. Он поднялся, протягивая капитану руку, давая понять, что аудиенция окончена.
Разгоряченный Журженко, проходя по заполненным студентами коридорам, не обратил внимания, что поджидавший за колонной Каблак указал на него сухощавому черномазому студенту в лыжной шапке-каскетке. Это был тот самый Зенон Верхола, друг террориста Лемика, о котором рассказала мимоходом Журженко и Зубарю Юля Цимбалистая.
В сентябре 1939 года Верхола, обучавшийся в школе диверсантов-националистов, покинув Данциг (так тогда назывался нынешний польский город Гданьск), поступил в гитлеровскую армию. С нею он ворвался в Польшу, дошел до окраин Львова, а когда фашисты откатились за Сан, по заданию гитлеровской военной разведки остался во Львове. И было бы все хорошо в его тайной и явной судьбе, не появись в университете дотошный крикун капитан, озабоченный судьбой этой «квочки» — тулиголовской поповны. И Дмитру Каблаку и особенно его напарнику Верхоле стало теперь ясно: надо действовать, не теряя ни минуты. Как только капитан скрылся в одной из аллей парка Костюшко, Каблак сразу же помчался на Главный почтамт...
Ничего этого не знала Иванна, лежа у себя в комнате и перелистывая старые номера польского журнала «Ас». Фотографии и строчки мельтешили у нее в глазах, то и дело заливаемых слезами.
Расхаживая по светлице, отец Теодозий, правда, мягко и ласково, но выговаривал плачущей дочери за ее поведение в тот вечер, когда на заручинах появились незваные гости «с востока».
— Не надо было, доню, этого делать! — в который -раз говорил Теодозий.— Я тебе добра желаю. Одного добра! С мотыкой против солнца захотела? А теперь могут стрястись неприятности. Кто знает, что он за человек, этот капитан?
Голос отца раздражал девушку. А тут еще радио донесло из-за стены громкие звуки популярной песенки:
«Во Львове идет капитальный ремонт...» Иванна вскочила, затарабанила в стенку кулаками, приговаривая:
— Какой он человек? Гадкий человек! Уехал, а радио не выключил! Орет на все приходство. Свинья, а не человек. Ну и прислал бог квартиранта!
— Не бог, а райисполком! — осторожно поправил Иванну отец.
Если бы шагавший в это время под склонами Цитадели, поросшими цветущими каштанами, Журженко, человек самолюбивый и обидчивый по
Навстречу шагали прохожие, по гранитным торцам мостовой то и дело проезжали экипажи и пролетки, изредка, позванивая, проносился маленький львовский трамвайчик. Вдруг Журженко услышал, что его кто-то окликает.
— Иване Тихоновичу! Иване Тихоновичу!—донеслось из боковой улочки.
Журженко оглянулся и увидел наполовину вылезшего из люка канализации знакомого бригадира Водоканалтреста Голуба. Тот приветственно махал ему засаленной кепкой. За те полтора года, что Журженко, присланный сюда, во Львов, сразу же после его освобождения проработал в тресте, он успел подружиться с этим милым стариком, бывалым подпольщиком. Голуб воевал здесь за советскую власть еще в двадцатые годы. Он много томился в камерах разных тюрем, пока, наконец, не встретил в предместье Лычаков первых красноармейцев.
Увидев Голуба, вылезающего в своей обычной брезентовой куртке из подземного царства, где он чувствовал себя как дома, Журженко обрадовался. Он подошел к люку, огороженному треногой с красным кругом, и пожал Голубу руку.
— Рад, очень рад вас видеть!
— Как же это так: вы в городе, а до меня на Персенкувку не заглянули? —сказал Голуб укоризненно.— Или, быть может, загордились тем, что капитанские «шпалы» навесили, и не хотите до старого капрала на чарку горилки завитать?
— Да я же сегодня только приехал, Голубе! И попал в такой переплет, что и не знаю, как теперь быть! Давайте сядем тут на приступочке, я вам расскажу все, а вы, как человек мудрый и местный к тому же, подскажете, что мне делать.
Усаживаясь вместе с Голубом на теплую плиту лестницы, ведущей в подъезд старого барского дома, Журженко не обратил внимания на то, что по другой стороне медленно прошел, поглядывая на них, Зенон Верхола. Он ни на минуту не выпускал капитана из поля зрения во время его блужданий по городу и не без удовольствия отметил встречу Журженко с каким-то стариком.
— Да, инженере, вы поторопились,— сказал задумчиво Голуб, посасывая прокуренную трубку.— С такими типами «из-под темной звезды» надо действовать осторожно, потихоньку, чтобы первому перехитрить их. Ведь все молодчики из ОУН обучались у иезуитов, церковь их годами готовила и натравливала против нас, а вы пошли в открытую, как наивный детяк. Нельзя так!
— А поправить дело можно? — тихо спросил Журженко.
Голуб помолчал, а потом сказал, как бы рассуждая вслух:
— Ну что же, ректор ректором, а я бы на вашем месте сходил вот в этот дом,— и Голуб показал на современное полукруглое серое здание напротив. На дверях краснела вывеска: «Управління Народного Комісаріату державно! безпеки УРСР по Львiвсьюй облает.
— Мудрые люди сидят там,—продолжал Голуб.— Понимают людские души. И наши хлопцы там работают, местные. Коммунисты. Проверенные в тюрьмах. Им доверие оказали большое, взяв туда. Понимает, должно быть, начальство этого дома, что никто так, как они, не знает города и того, что происходит не здесь, на глазах, а в тишине ночной, в подполье оуновском, с которым мы уже с двадцатых годов ведем жестокую борьбу.