Фрагменты
Шрифт:
Адуев-старший. «Обыкновенная история» по И. Гончарову. 1966
Любимов указывает ему на меня. Я виновато подхожу и думаю: «Ведь сам же повторял, что таганским Гамлетом мог быть только Высоцкий, никто другой. Будь он хоть Гилгудом или Скофилдом, но в этом, любимовском, таганском спектакле он играть не должен да и не сумел бы. Так куда же ты лезешь?» В общем, подхожу виновато к сидящему за обеденным столом Володе и конфузливо объясняю, что, может, не сразу, не с одной репетиции, но все-таки постараюсь сыграть, раз уж это необходимо. Последнее, что помню из сна, — это
Я не придаю значения снам. Не пытаюсь их многозначительно толковать. Но, как я сказал, мне часто снится Гамлет, и сегодняшняя ночь тому подтверждение. Да и после ухода из «Современника» я скучал по некоторым оставленным ролям, и они мне тоже снились: Сирано, Джерри Райн, Кисточкин. А дядюшка Адуев из «Обыкновенной истории» никогда не снился. Вероятно, оттого, что он существует на кинопленке фильма-спектакля, который сняла Г. Б. Волчек в телевизионном объединении «Экран».
Адуев-старший. «Обыкновенная история» по И. Гончарову. 1974
Сганарель — Л. Дуров, Дон Жуан — М. Козаков. «Дон Жуан» Ж.-Б. Мольера. 1976
Витторио Гассман писал: горе театрального — именно театрального — актера в том, что он всю жизнь рисует на песке. Гамлет, Сирано, Джерри Райн, Кисточкин, Адуев — мои любимые рисунки на песке. После того как я весной 1981 года покинул Бронную, к ним добавились еще два: мольеровский Дон Жуан и гоголевский Кочкарев.
А есть роли, о которых не вспоминаешь никогда, будто ты их и не играл вовсе, хотя в свое время тщательно репетировал, рассчитывал на успех и нередко даже имел его. Бывают и такие, которые вспоминаешь, но как страшный сон: они-то и бывают немаловажной причиной бегства из театра. Так я бежал из Театра имени Маяковского от роли софроновского Виктора Медного, а на Бронной смертельно ненавидел спектакль Эфроса «Дорога» по отвратительной, на мой взгляд, инсценировке «Мертвых душ», сделанной В. Балясным, — там я играл роль Автора.
Дон Жуан. «Дон Жуан» Ж.-Б. Мольера. 1972
Кочкарев. «Женитьба» Н. Гоголя. 1979
Кочкарев «Женитьба» Н. Гоголя
Уходя в 69-м из «Современника», я с радостью расстался с трилогией. В ней я любил только роль Николая I в «Декабристах», в которой дублировал Ефремова. Пьеса Зорина тяжеловесна и написана чрезмерно стилизованным языком, — настолько чрезмерно, что создается ощущение событий, происходящих не в XIX веке, а во времена Екатерины и Державина, — зато там есть вдумчивый анализ событий и характеров и четко прочерчена главная мысль: хотя кровь и порождает кровь, но можно ли стерпеть насилие? И с другой стороны: нельзя, невозможно терпеть насилие, но ведь кровь порождает кровь. Да и сама роль Николая выписана эффектно, ярко, хотя достаточно одномерно.
В «Народовольцах» Свободина я играл небольшую роль «бархатного диктатора» Лорис-Меликова. Спектакль, которым занимался Женя Шиферс, вышел странным, необычным для «Современника», несколько умозрительным, но любопытным. Оформление и костюмы были условные. Скажем, костюмы тех, кто окружает царя (Александра II играл Евстигнеев), — все в белой гамме. И у меня был белый мундир. Я наклеивал себе черные усы с подусниками и приходил с белой папкой к белому царю для доклада. В папке лежал проект Конституции. Эта роль не оставила в моей душе ровно никакого следа.
Роль Стеклова в «Большевиках» я, сказать по правде, играть не любил. Пьеса и роль публицистичны, а публицистику играть многократно, по нескольку раз в месяц тяжко, запал пропадает.
Нет не любил. Винил в первую голову Шатрова, но вот несколько дней назад в той же Ялте, перед тем как попасть в больницу, пошел посмотреть фильм «Шестое июля» по его сценарию и… восхитился. И режиссурой, и работой оператора Михаила Суслова, и игрой актеров, а стало быть, и Шатровым, ибо минимум на 50 процентов успех — это заслуга автора.
Фильм «Шестое июля» мне понравился всерьез. Так что, будь я тогдашним зрителем трилогии, и в частности «Большевиков», может, и я был бы доволен, как были довольны очень многие: тот же Лакшин, который написал о ней огромную и хвалебную статью для «Нового мира». Кто знает?
Над пьесой «Всегда в продаже» Ефремов работал истово. Сколько он бился над решением третьего, абсурдистского акта, скажем прямо, не самого вразумительного! Попробуй найти сценическое решение авторским ремаркам. Персонаж: «Ой, у меня от страха волосы встают дыбом. (Волосы встают дыбом.)» В чтении такие хохмы, пожалуй, занятны, а как их воплотить или чем заменить на сценической площадке?
В маленьком ефремовском кабинете мы подолгу сидели вдвоем, и на моих глазах Олег продумывал, проигрывал, составлял, лепил варианты будущего спектакля. Он любил заниматься им и потом — даже замечания Министерства культуры в результате обращал на пользу ему. Возвращался к репетициям, на которых опять, в который уж раз, что-то менял, совершенствовал — и перед гастролями в Чехословакию осенью 66-го года, и перед поездкой в Польшу в декабре следующего. По-новому делил пьесу на акты. Для ясности вывешивал табло с надписями. Первый акт, тот, где дом в разрезе: «Быт». «Идеи» — это уже второй акт; там были две площадки, на которых одновременно шло действие, — в редакции у Кисточкина и в комнате профессорской дочери Светланы. Причем Кисточкин и Треугольников, самостоятельно существовавшие каждый на своей площадке, могли, не оставляя своих тамошних партнеров, не забывая о диалоге с ними, дискутировать и друг с другом, а в накале страстей бросали реальную, бытовую обстановку и выскакивали на «спираль» (так называлось круглое ступенчатое возвышение, выезжавшее на фурке из глубины сцены). И на этой «спирали», куда по мере надобности вызывались и профессор со Светой, спор двух бывших друзей становился откровенной публицистикой.
Третий акт (на табло — «Фантазия») начинался с того, что из глубины сцены к рампе выходил Кисточкин и обращался к публике: «Третье, и последнее, действие будет происходить в моем воображении! В моем гнусном воображении, и нигде больше!!!»
Обещание сбывалось: действие переносилось в энское, фантастическое измерение, где Кисточкин не стеснял себя уже ничем. Из редактора отдела столичной газеты он превращался в Руководителя, Директора, Сверхчеловека, Ваше Превосходительство, измываясь над жителями этого измерения уже без иронической маски, в открытую, всласть. А жителями были, конечно, всё те же обитатели дома в разрезе, ни в чем не виноватые простые советские труженики, те самые «пупсики» и «светики-пересветики», которым в финале первого акта их общий любимец Женечка желал доброй ночи. Здесь же он говорил с ними по-другому, и его издевательски-темпераментная речь была пародией на известный тип речей, — а может, не пародией? Может, сконцентрированной, сгущенной сутью?
— Кто запретит нам рвать подметки на ходу? Мазать пятки салом? Клин вышибать клином?! С этой торжественной трибуны я, Евгений Кисточкин, торжественно заявляю: никто!!! Ура!
Толпа жителей:
— Ура!
Кисточкин:
— Бэ-э-э!
Жители, хором:
— Бэ-э-э!
Однако был еще эпилог. На табло возникало: «Идиллия». Ее творило воображение уже положительного Треугольникова.
Незадолго перед тем, в энском измерении, антиподы сходились в решающей схватке, и Треугольников одерживал верх. Добродетель, как положено, торжествовала.