Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Я хочу сказать, сказать, сказать все, что знаю, все, о чем думаю, о чем догадываюсь, все, что приводит меня в восторг, оскорбляет и вызывает удивление! Но всякий раз, на исходе такой поющей ночи, в предрассветной мгле, чья-то благоразумная, холодная ладонь ложится на мои губы… И мой крик, все более полнозвучный и вдохновенный, превращается в бормотанье, в лепет младенца, болтающего невесть что, лишь бы прогнать страх и забыться…
Мне неведом теперь счастливый сон, но я уже не страшусь усиков виноградной лозы.
Клад, а не ребенок
— Вы не находите, мадам, что в этом спектакле занято слишком много детей? — высокомерно, с чувством собственного превосходства бросила мне, проходя мимо, исполнительница медленных
Полная блондинка недовольна: ее толкнули трое мальчишек ростом не выше охотничьей собаки, одетые в костюмы краснокожих индейцев — они мчались наверх разгримировываться. Но ее язвительное замечание метило не в мальчишек, а в молчаливую даму в черном, обликом похожую на унылую гувернантку, которая ходила взад-вперед по коридору.
Полная блондинка со значением кашлянула и скрылась в своей уборной, смерив презрительным взглядом даму в черном, которая вместо ответа повернулась ко мне с каким-то подобием улыбки и пожала плечами.
— Это камешек в мой огород… Она злится, что много детей занято в спектакле… Что ж, я с ней согласна… И моя девочка там в первую очередь лишняя.
— Как? Вы не довольны? Да ведь «Принцесса Лили» пользуется бешеным успехом!
— Ну и что?.. От моей дочки можно сойти с ума! Уверяю вас! Не думайте, она и вправду моя дочь… Позвольте, я вам застегну крючок на корсаже… Самой вам не дотянуться… Ничего, ничего, для меня это дело привычное. И я как раз свободна. Дочка в гримерной, ей завивают локоны, знаете, на английский манер… Я охотно побуду здесь с вами… Тем более что она мне только сейчас так нагрубила…
В зеркале я вижу стоящую за моей спиной женщину в черном. Доброе, смиренное лицо, влажные глаза…
— Да-да, нагрубила… Поверьте, мадам, от этой девчонки действительно можно сойти с ума, и это в тринадцать-то лет! Правда, по виду ей их не дашь. А уж одевают ее для выступлений совсем как малютку. Не подумайте только, что я хочу выставить ее перед вами в дурном свете, вовсе нет. Не хвалясь, скажу: когда она играет на скрипке в белом детском платьице, она до того прелестна… прямо ангелочек… Или когда поет по-итальянски… вы ее видели в костюме маленького неаполитанца? И как отплясывает американский танец тоже видели? Публика всегда предпочитает мою Лили этим трем жалким мальчишкам, которые только что пробежали… До чего же они истощены, мадам! И какие робкие!.. Стоит им на сцене чуть ошибиться, и у них глаза делаются круглыми от страха. «Поглядишь на них — и сердце кровью обливается», — говорю я как-то Лили. «П-ф-ф! Плевать я на них хотела». — ответила Лили. Я понимаю, тут дух соперничества, но иногда она может сказануть такое, что у меня все внутри переворачивается!.. Я вам все это рассказываю, но это, конечно, между нами… Я разнервничалась, ведь она нагрубила мне, своей матери… Поверьте, не очень-то мне удружил господин, который устроил Лили в театр, хотя он вполне приличный человек, пишет пьесы… Я шила его даме сердца: ведь я по специальности белошвейка и в то время еще ходила по домам. Она была так добра, что разрешала Лили после школы забегать за мной и ждать, пока я кончу работу. Как-то раз, это было уже года четыре назад, этому господину понадобилась смышленая девочка на роль ребенка, и шутки ради он предложил попробовать Лили. Я не успела опомниться, как все решилось. Девочка их очаровала. Уверенность, память, голос, — словом, все! Я стала относиться к этому всерьез только после того, как ей положили по восемь франков в день. Ну, что на это возразишь?.. После первой пьесы была другая, потом третья. И всегда я говорила: «Конец! Лили играет в последний раз». А на меня все кричали: «Не болтайте глупостей! Лучше бросьте ваше дурацкое ремесло! Разве вы не видите, что это не ребенок, а клад! Да и какое вы имеете право губить талант!» Ну и так далее и тому подобное, — короче, я пикнуть не смела… Вы бы только поглядели, как моя малышка зафорсила! Со всеми знаменитостями на «ты», директора иначе как «мой дорогой» не зовет. И все это с таким серьезным видом, что люди вокруг покатываются со смеху. Прошло два года, и вдруг оказалось, что в репертуаре детских ролей больше нет. «Ну и слава богу! — думаю я. — Отдохнем, заведем какое-нибудь скромное дело на те деньги, которые удалось сэкономить». Я, конечно, рассказала о своих планах Лили. В последнее время она ведет себя так, будто все знает лучше всех, я даже как-то терялась перед ней. И представляете, что она мне ответила? «Бедная мама, ты просто выжила из ума! К несчастью, мне не всегда будет одиннадцать лет, так что зевать не приходится. Раз в этом сезоне нет работы в театре, я пойду в мюзик-холл». И, поверите ли, мадам, ее все поддержали, все те, кому до нее нет никакого дела. Она ведь такая способная, враз научилась и петь и плясать… Только вот ее заботит, что она растет. Я ее меряю каждые две недели: ей так хочется остаться маленькой! Она пришла в ярость, когда обнаружила, что с прошлого года выросла на два сантиметра. «Уж не могла меня родить лилипуткой!» — упрекала она меня. Вы бы видели ее за кулисами — это самое ужасное. Какой гонор! Она просто помыкает мной, а я не умею настоять на своем. Вот и сегодня опять наговорила мне бог знает что. Она мне так надерзила, что я не могла стерпеть и взорвалась: «Хватит! В конце концов я твоя мать! Сейчас я выволоку тебя отсюда, я раз и навсегда запрещу тебе выступать!..» Она в это время подводила себе глаза и даже не обернулась в мою сторону, только расхохоталась: «Запретишь? Ха-ха-ха! Ты, что ли, пойдешь вместо меня петь им «Чири-бири-би», чтобы мы могли заплатить за квартиру?» У меня слезы на глаза навернулись, мадам: тяжело, когда тебя унижает собственная кровиночка… Но больше всего меня огорчило другое… Не знаю, мадам, как это вам объяснить… Иногда я гляжу на нее и думаю: «Это моя дочка, ей тринадцать лет. Она уже четыре года на сцене. Репетиции, закулисные сплетни, придирки дирекции, соперничество, афиши, зависть товарищей, дирижер, который на нее зубы точит, помреж, дающий занавес то слишком рано, то слишком поздно, клакеры, костюмерша… Только это у нее и в голове, только об этом и разговору все четыре года. И за все эти четыре года она не сказала ничего по-детски… И никогда уже больше не скажет ничего… ничего по-детски…»
Собака
Нежданно приехав в Париж на побывку, сержант не застал своей подруги дома. И все же он был встречен взрывом неистовой радости, его тискали в объятиях, целовали: Вораска, овчарка, которую он оставил здесь, уезжая, жарким пламенем вилась вокруг него, норовя лизнуть в лицо побелевшим от волнения языком. Впрочем, горничная была возбуждена не менее, чем Вораска, и тараторила без умолку:
— Надо же, такая незадача! А мадам как раз отправилась на два дня в Марлотт, чтобы запереть дом — жильцы-то ведь съехали. Мадам надо проверить, все ли там в порядке, осмотреть мебель… Но Марлотт, слава богу, не за тридевять земель… Может быть, мсье составит телеграмму, а я сбегаю на почту? Если ее тотчас отправить, мадам успеет вернуться утром, к завтраку. А вы, мсье, оставайтесь здесь ночевать. Не угодно ли вам, мсье, чтобы я затопила ванну?
— Да я уже дома вымылся, Люси… Отпускник первым делом должен смыть с себя службу!
Он взглянул в зеркало. Голубизна мундира и подпаленная пороховым дымом кожа цветом напоминали бретонский гранит. Бриарская овчарка, застывшая в экстазе обожания, мелко дрожала всем телом. Он рассмеялся, заметив, до чего же она похожа на него, — серо-палевая, с голубым отливом, собака гляделась такой же хмурой, как и он.
— Вораска!
Она вскинула на хозяина полные любви глаза, и сержант растрогался, вдруг вспомнив свою возлюбленную, очень молодую и очень веселую Жаннину — пожалуй, слишком молодую и частенько слишком веселую…
Они пообедали вместе, он и собака. Вораска, верная ритуалу их прежних совместных трапез, хватала на лету куски хлеба, которые он ей бросал, и по команде подавала голос — безграничная преданность хозяину помогала ей в час встречи забыть месяцы разлуки.
— Я скучал по тебе, — признался он ей тихо. — Да, и по тебе!..
Теперь он курил, полулежа на диване. Собака, в позе мраморного изваяния борзой, какими украшают надгробные памятники, притворялась спящей и даже не двигала ушами. Только по бровям, чуть вздрагивавшим при каждом звуке, можно было понять, что она бодрствует.
Сержант был изнурен усталостью, и от тишины его охватила дремота. Рука с сигаретой скользнула вдоль подушки, слегка царапнув по шелку. Он поборол сон, встал, раскрыл наугад какую-то книжку, затем перетрогал все новые безделушки и взял в руки незнакомую ему фотографию: Жаннина в короткой юбке, в блузке без рукавов, на фоне сельского пейзажа.
«Любительский снимок… Она прелестна…»
На оборотной стороне фотокарточки, не вложенной в паспарту, он прочитал: «Пятое июня 1916 г…».
«Я был тогда… А где же я, собственно, был тогда, пятого июня?.. Ах да, под Аррасом… Пятое июня… Почерк незнакомый…»