Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
— Вот тебе, дочка, принеси-ка нам две сигары.
Девочка была очень мила. Она не только согласилась сходить в лавку, но и стала просить отца пойти вместе с ней; она готова была ходить с ним по всему городу. Матери пришлось одернуть ее:
— Да оставь ты отца в покое и, главное, не говори в лавке, что сигары для него. Людям ни к чему знать, что он здесь.
Печальная минута настала позже, когда пришло время укладывать детей. С двумя младшими это было нетрудно — глаза у них слипались еще за столом. Ларменжа дал каждому по два
— Спасибо, мсье.
Когда очередь дошла до Антуанетты, она крепко прижалась к отцу. До сих пор она молчала, словно для того чтобы сберечь силы, а тут крикнула что есть мочи:
— Не хочу, чтобы он уходил! Не хочу! Не хочу!
Она повисла у отца на шее. Мать пыталась образумить ее:
— Отстань от него, ему же больно.
Пришлось силой разжать ей руки, оторвать, оттащить ее от Ларменжа, пообещав, что он не уйдет. Отец плакал, мать и Батист тоже плакали. Когда Антуанетту увели, Батист сказал:
— Что за девочка! Лучше ее не найти в целом свете! Я всегда жалел, что она не моя дочь.
Когда детей уложили, взрослые начали зевать, и не мудрено: было уже поздно. Сигары успели докурить, вино кончилось, и делать было нечего. Ларменжа понял, как надо поступить. Он сказал:
— Ну, мне все-таки пора.
Никто не стал его удерживать.
Хозяева спросили только, каким путем он приехал сюда; оказывается, приехал он поездом. Ларменжа рассказал, что захватил с собой даже сундук; ведь поначалу он собирался здесь остаться. Жена сказала ему:
— Не надо было уезжать… Что ж ты хочешь? Я устроила свою жизнь. Не могу же я то сходиться, то расходиться.
А вообще все сложилось удачно: парижский поезд отходил в одиннадцать. Станция была в шести километрах но опаздывать не следовало — поезд ждать не станет.
Перед уходом, в одну из тех минут, когда человек подытоживает все, о чем он до сих пор думал, Батист сказал Ларменжа:
— Вот так-то мы и живем. Я перевез сюда свою мебель. Одной кроватью стало больше, чем в твое время.
Батист показал ему все их помещение, где домохозяин сделал кое-какой ремонт. Провел его в детскую. Стены там были заново оклеены, печку тоже исправили, так как она дымила. Дети спали крепким сном. Ларменжа лишь взглянул на ребят, но поцеловать их не решился, чтобы не разбудить. Он сказал:
— Ив самом деле, вы славно устроились.
Перед уходом он обнял Александрину и, видя, что Батист протянул ему руку, сказал:
— Давай-ка и мы с тобой обнимемся, старина.
Жизнь
Когда папаше Боннэ было сорок, его еще порой спрашивали:
— Отчего вы не женились, Боннэ?
Он отвечал:
— Так ведь дело известное, от добра добра не ищут.
Вот почему он всю жизнь отказывал себе в удовольствии обзавестись собственной женой.
И насчет детей он тоже поразмыслил. Дети ни к чему. Вот знавал он, к примеру, Ломе, сапожника, — вырастил Ломе дочку, выдал ее замуж. А на старости лет, когда его скрутил ревматизм и он больше не мог работать, он все-таки не захотел есть зятев хлеб. И утопился.
Или взять Матьо, каменщика, — у него был сын, а все ж он повесился. Сын плотничал в Париже и насилу мог прокормиться сам.
Дети стоят недешево, их ведь надо вырастить. А станут взрослые — в свой черед заведут детей и уже не могут возместить родителям того, что на них потрачено.
Боннэ решил уж лучше посвятить себя работе, ведь только этой дорогой и можно шагать уверенно. Когда работаешь, терять нечего; даже добываешь себе пропитание. И еще того больше! Если кто умеет из заработанного кое-что отложить, ему не страшны ни болезни, ни старость, он потом до смертного часа может смотреть на жизнь, как крестьянин — на воров, от которых его хозяйство охраняют верные псы.
Боннэ жил, как всякий батрак: такая жизнь завладевает человеком безраздельно, берет за шиворот и ведет, куда хочет, и ему уже ничего, кроме работы, не видать. Боннэ нанимался жать, косить; молотилки в ту пору были редкостью, не то что сейчас, и он молотил цепом; когда же они появились повсюду, он освоился с ними и стал, как говорят крестьяне, молотить машиной. Он работал с артелями поденщиков на проселочных дорогах, строил с каменщиками амбары, был и кровельщиком и плотником, колол дрова. Он бы и речной песок добывал, будь в этих краях река.
Если он средь бела дня шагал по дороге, это значило: он идет куда-нибудь работать. Только тем, кто знал наперечет всех жителей в округе, известно было его имя. Остальные спрашивали:
— Это кто ж такой?
Им отвечали:
— Да не знаю. Какой-то батрак, видно, идет на работу.
Он оставался безымянным. Неизвестно было, зовут ли его Дюпье, Окутюрье или Бернар. Он был один из тысяч людей, неотличимых друг от друга, ибо все они заняты одним и тем же: работают в полях и безраздельно сливаются со своей работой.
Как и труд, не пугали его и лишения. На своем веку он съел немало сыра. Вдвойне хороша была испеченная в золе картошка, она быстро наполняла желудок и утоляла голод, и притом картофель ведь пища самая что ни на есть дешевая. Насчет хлеба у Боннэ тоже имелись свои соображения. Хлеб хорош, когда он черствый, потому что свежий хлеб ешь с удовольствием, ну и забудешься, хвать — целого фунта как не бывало. Вино — штука превосходная, но жажду можно утолить водой.
Под конец такая жизнь принесла свои плоды. В пятьдесят пять лет Боннэ был не чета многим другим, которые сколько заработают, столько и потратят и в пятьдесят пять остаются при том же, что у них было в двадцать пять. Такие если заболеют, у них одна надежда на благотворительность.