Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
— Мне больше всего нравится Париж! — сказала она, неожиданно погрустнев.
Он принялся расхваливать Париж, где прожил полтора месяца. Как он ее понимает! Пройдя бульвар Рас-пайль, выходишь прямо на бульвар Сен-Жермен, а в двухстах метрах оттуда площадь Согласия, напротив церковь св. Мадлены, напротив церкви — палата депутатов, Дом инвалидов; напротив Дома инвалидов — мост Александра III. Все улицы вымощены булыжником; и все это сделано меньше чем за полгода! Но что касается его лично, ему больше нравится Женева.
Они замолчали, потому что замолчали все на веранде: свет уже начал меркнуть, и пейзаж тоже стал зыбким, расплывчатым, как проекция диапозитива, когда ее только еще наводят
Так знайте же, она прошла по дорожке мимо террасы, прошла с охапкой вереска, встряхивая ее, чтобы сбросить увядшие цветы. И ее божественная грудь вздымалась скорее от биения сердца, чем от дыхания.
— Это новая аптекарша, — объявил инспектор так же бесстрастно, как в оратории исполнитель речитатива возвещает, что самаритянка близко, уже в двадцати, уже в десяти шагах, что она вот-вот появится.
Смотритель дорог зачарованным взором провожал неземное видение, не замечая того, что между соснами виднелось уже только ее платье, да что я говорю — платье, — только небо.
— Она совсем девочка, такая худенькая, — сказала г-жа Блебе.
— Она только кажется худышкой, — возразил инспектор.
Все равно, как ее ни назови — девочкой или худышкой, но если бы наутро ее нашли задушенной, американские детективы несомненно признали бы за убийцу смотрителя дорог, потому что его изображение навсегда запечатлелось у нее на сетчатке.
— Исчезла, совсем исчезла, — шептал он, но так громко, что дамы встрепенулись и уставились на него беспокойным взглядом. Пенсне у него на носу дрожало, как дрожит образок на сердце у первопричастниц. Коко, задетая за живое, отняла руку, он не стал ее удерживать, только крепче сжал губы, а инспектор продолжал не спеша все так же монотонно рассказывать биографию аптекарши:
— Она родилась в Ла-Шатре, как Жорж Санд. Ее можно принять за шатенку, но на самом деле она брюнетка. Кто ее мать? Мать ее была акушеркой.
Коко вскрикнула: по ее бархатной юбке полз паук. Прерванный на полуслове, старик инспектор рассердился, решив, что Коко усомнилась в достоверности его рассказа, и, повернувшись к ней, сказал:
— Говорю вам, ее мать была акушеркой — не какой-нибудь бабкой-повитухой.
Он слишком поздно убедился в своей ошибке. Последовало ледяное молчание, тем более неприятное, что на Коко напал неудержимый смех, и, не решаясь закрыть лицо руками, она только кудахтала. К счастью, фоксу г-жи Дантон показалось, что в одном из гостей он узнал своего исконного врага, и под его громкий лай инспектор осмелился уточнить:
— Ее мать была акушеркой в Шатору. Это она принимала Эжена, крестника г-жи Ребек. Она отлично знала свое дело, роды у нее всегда проходили удачно. Умерла она лет двадцать тому назад, произведя на свет нашу аптекаршу.
Господин Пивото рискнул пошутить, но весьма осторожно, рискнул, так сказать, ставкой в двадцать су.
— Пожалуй, мы все, кроме моей жены, не обошлись в свое время без акушерки и без бабки.
Дело в том, что г-жа Пивото родилась в поезде, между Ла-Мот-Бевроном и Монтаржи. Она улыбнулась мужу не без благодарности и не без гордости, вспомнив, как удивлялись учительницы в пансионе, когда, заполняя список представленных к награде учениц, спрашивали о месте ее рождения.
Госпожа Блебе пожалела аптекаршу:
— Бедняжка!
Госпожа Блебе жалела всех на свете: волов, потому что на них надевают ярмо, ос, потому что их давят, бедненький мед, потому что его кушают; жалела не ради того, чтобы пожалели и ее тоже, а просто по привычке и еще, может быть, чтобы не усложнять своих чувств, так же как находила во всем, что нюхала, запах гелиотропа и во всем, что кушала, — вкус орехов. Но смотритель, не подумав, угрожающе запротестовал:
— Почему «бедняжка»? Позвольте узнать, почему «бедняжка»?
Госпожа Блебе остолбенела от неожиданности. Солнечный свет, мирные и привычные звуки вдруг стали для всех так же невыносимы, как рыночный галдеж для больного. Г-жа Блебе даже позабыла пожалеть смотрителя дорог, и ветер играл волосами на ее голове и цветами на ее шляпке, принимая их за живые. От дуновения воздуха отмахивались, как от мошкары. Голос инспектора звучал так фальшиво, что фокс г-жи Дантон не выдержал и завыл; он замолчал, только когда инспектор нагнулся и, сделав вид, будто отколупнул от ковра кусочек рисунка, запустил его, как камешек, на лужайку, видимо ожидая, что он отскочит рикошетом. Одна г-жа Ребек, понимая, к чему обязывают светские приличия, молча, закрыв глаза, горевала.
«Влюбился, — думала она. — В кого влюбился: в аптекаршу! И это не меньше чем на полгода. Если он женится на Коко, еще ничего не потеряно. Но упаси бог, если он остановит свой выбор на старшей!»
II
Смотритель дорог в сопровождении папаши Беноша, старшего дорожного мастера, совершал еженедельный обход. Они шли по национальной дороге, как корабль идет по течению, шли не отдавая себе в том отчета, а в деревнях сами собой замедляли ход, как корабль в шлюзе. Они инспектировали кучи щебня, не глядя на них. Только папаша Бенош вдруг начинал думать. Он думал: «Какой отличный денек!»
И всякий бы это подумал: в небе — три-четыре розовых облачка да несколько стаек скворцов, которые с упорством осы, бьющейся о стекло, ударялись о горизонт. Телеграфные столбы гудели так, словно из всех кантонов сразу слали телеграммы, поздравляя с таким отличным деньком. Упрямый ветер стряхивал, сбрасывал с деревьев жару, и она тут же прицеплялась к прохожим. Папаша Бенош пробовал дремать на ходу, но ничего не получалось: в своей нагретой солнцем голове он вынашивал новую мысль. Он думал: «Отличная дорога!»