Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Кирасир Кювелье
Запала мне в сердце эта история с кирасиром Кювелье. Я не назвал бы г-на Пуассона злым человеком, ни в коем случае! И все-таки он… как бы сказать… он, пожалуй, слишком стар!
Вообще нельзя было начинать войну, имея под ружьем такое старье. Сами знаете, во что нам это обошлось. Просто смешно, и никто этого не отрицает, — ведь в конце-то концов пришлось отправить их в тыл, всех до одного! Словом, не будем говорить об этом, тут пахнет политикой, а до политики мне нет дела.
Что
Еще замечу и то, что он не похож на нас с вами — людей штатских. Да-да, это человек особенный. Кажется, будто весь мир поделен для него на две части. На одной стороне — все, кто выше его. Тут он берет под козырек и с почтением: «Слушаюсь, господин генерал!», «Так точно, господин полковник!» А на другой — все, кто ниже. Взглянув на них, он сразу наливается краской и орет: «Молчать! К чертям собачьим!» — и прочее в том же духе. Хотя, по сути дела, он, по-моему, прав, уж такое у него ремесло. Еще раз говорю вам: человек он не злой, скорее даже робкий. Потому и кричит по любому поводу — не хочет показывать свою робость.
В конце-то концов все это и есть военная служба, и не нам тут судить. Лучше поговорим о чем-нибудь другом. У меня такой принцип — не касаться вещей, в некотором роде священных.
Лично я в обиде на г-на Пуассона за то, что он прикомандировал меня к моргу, или, как он выражается, к «анатомичке». И это меня, человека, умеющего писать почерком рондо, простой и готической вязью, писать вразрядку, с утолщениями и еще десятком других способов. Да ему и не снился такой писарь!
Вообразите только. Являюсь я к месту назначения в каске, с мешком за плечами, в общем, как говорят, в полном боевом. Кто-то указывает мне на его барак и говорит: «Господин главный врач у себя!»
Вначале я ничего не вижу: г-н Пуассон зарылся в свои бумаги, даже головы не видать. Только слышно прерывистое дыхание астматика — будто ветер свистит в замочной скважине. И вдруг он вылезает из своей бумажной норы и начинает меня разглядывать. Передо мной старый, полноватый человек с коротенькими ручками, не очень опрятный с виду — под ногтями траур. На тыльной стороне ладоней кожа дряблая, веснушчатая, вся в морщинах. Он разглядывает меня, но словно бы не замечает. А я смотрю ему прямо в лицо и замечаю все: нос у него в лиловатых прожилках, скулы отливают синевой, кожа под подбородком висит, как у коровы, а под глазами — точно две рюмки водки — два подрагивающих мешка: так и хочется проколоть их булавкой.
Он снова оглядывает меня, сплевывает на пол и бормочет:
— М-да…
Я сразу:
— Прибыл в ваше распоряжение, господин главный врач!
И тут он как заорет, а голос старческий, хриплый от мокроты:
— Вы же видите, что мне не до вас! Оставьте меня в покое! Не ясно разве, что я занят по горло, — идет наступление, раненых полно. Да еще все эти махинации!..
Что, по-вашему, я должен был ему ответить? Встал я навытяжку и отчеканил:
— Так точно, господин главный врач!
Тогда он закуривает сигарету и откашливается; по причине спиртного, заметьте, у него вечно першит в горле.
В эту минуту входит какой-то офицер. Г-н Пуассон опять взрывается:
— Это вы, Перрэн? Да не морочьте мне голову с вашими махинациями! Вы что, не видите — я вконец замотан. Взгляните на эти бумаги: девятнадцать списков. Я никогда с ними не разделаюсь. Целых девятнадцать штук!..
Офицер берет меня за локоть и говорит, обращаясь к главному врачу:
— Он прибыл с пополнением.
Тут г-н Пуассон подходит ко мне, зачем-то заглядывает мне под нос и снова начинает бушевать, обдавая меня винным перегаром:
— Вот и суньте его в морг! Надо же кому-то быть в «анатомичке»! Суньте его туда! Давайте, давайте! Пусть помогает Танкерелю. Вот так! В морг его! И хватит с меня всех этих махинаций!
Минут через десять меня водворили в морг.
Я, конечно, загрустил, что и говорить. Человек я довольно покладистый, но судите сами, что это за жизнь — с утра до ночи перетаскивать мертвецов. Да каких мертвецов! Цвет нации, и в каком виде! Даже не поверишь, что можно так изуродовать человеческое тело.
До войны Танкерель служил приказчиком в мясной лавке. Тоже, между прочим, хороший выпивоха! Ему поручают самую грязную работу, потому что он пьет, и дают выпить под тем предлогом, что он выполняет самую грязную работу. В общем, не будем говорить об этом… Об алкоголизме я судить не берусь — я, к сожалению, трезвенник.
Танкерель, скажу я вам, не товарищ, это не человек, а просто наказание, напасть какая-то. Когда он трезвый, молчит как рыба, но трезвым он никогда не бывает. Без конца мелет всякую чушь, пристает со своими пьяными разглагольствованиями, от которых коробит, особенно когда рядом трупы.
Говорят, будто трупы это, в общем-то, ерунда, и если к ним привыкнуть, то постепенно начинаешь смотреть на них, как все равно на какие-нибудь камни. А вот у меня так не получается. Я провожу среди них почти все время, и в конце концов они становятся моими друзьями. Одни мне просто симпатичны, и я почти жалею, когда их увозят. Иной раз неловко повернешься, заденешь его локтем и едва сдерживаешь себя, чтоб не сказать: «Прости, друг!» Я гляжу на них, на их мозолистые руки, на огрубевшие от долгих маршей ноги, и что-то в душе переворачивается. Вот дешевенькое обручальное колечко на пальце, родинка, зарубцевавшийся шрам, иногда даже татуировка или что-нибудь такое, чего не может отнять у человека даже смерть: жиденькие седые волосы, морщины на лице, какие-то следы улыбки… впрочем, чаще — следы предсмертного ужаса. И все это наводит на разные мысли. По этим телам я читаю их жизнь. Сколько дел, думаю я, переделали вот эти руки, чего только не перевидали эти глаза, женщины целовали эти губы под щегольскими усами. А бороды? В них сейчас прячутся вши, озябнув на застывшей коже… Вот о чем я думаю, ненароком задев локтем суровое полотно, в которое они завернуты, и все это нагоняет на меня какую-то странную тоску, странную потому, что, в сущности, эта тоска мне чем-то приятна.
Но я, кажется, ударился в философию. Ладно, молчок! Я не философ и не вправе морочить вам голову. Начал-то ведь я о кирасире Кювелье, не так ли? Что ж, вернемся к его истории.
Было это в дни майского наступления. Поверьте, в то время я не бил баклуши! Сколько мертвецов прошло через мои руки! Их жены и матери могут быть спокойны: я честно выполнял свой долг. Все они отправлены в могилу как положено: со сложенными на груди руками, с подвязанной бинтом челюстью, — разумеется, если было что складывать и что подвязывать, — аккуратно завернутые в простыню. О глазах не говорю, глаза им закрывал не я — когда их доставляли в «анатомичку», делать это было уже поздно. Но, в общем, я заботился о своих покойничках, как только мог…