Французская революция, Бастилия
Шрифт:
После тоскливого месяца парламент, то уступая, то сопротивляясь, заключает перемирие, как положено любому парламенту. Эдикт о гербовом сборе отозван, отозван и эдикт о поземельном налоге, но вместо них принят так называемый эдикт "О взимании второй двадцатины" - нечто вроде поземельного налога, но не столь обременительного для привилегированных сословий и ложащегося в основном на плечи безгласного сословия. Более того, существует тайное обещание (данное старшими), что финансы будут укрепляться путем займов. Отвратительное же слово "Генеральные штаты" больше не упоминается.
И вот 20 сентября наш изгнанный парламент возвращается; д'Эпремениль сказал: "Он выехал, покрытый славой, но вернулся, покрытый грязью". Да нет, Аристогитон, это не так, а если и так, то ты как раз тот человек, которому придется очищать его.
Глава
Мучили ли когда-нибудь незадачливого первого министра так, как мучат Ломени-Бриенна? Бразды государства он держит уже шесть месяцев, но нет ни малейшей движущей силы (финансов), чтобы стронуться с места в ту или иную сторону! Он размахивает бичом, но не двигается вперед. Вместо наличных денег нет ничего, кроме возмутительных споров и упорства.
Общественное мнение совсем не успокоилось: оно накаляется и разгорается все сильнее, а в королевской казне при постоянно растущем дефиците почти забыли, как выглядят деньги. Зловещие приметы! Мальзерб, наблюдая, как истощенная, отчаявшаяся Франция накаляется и накаляется, говорит о "пожаре"; Мирабо, не говоря ничего, снова вернулся, насколько можно понять, в Париж прямо по стопам парламента23, чтобы уже никогда больше не покидать родную землю.
А за границей только посмотрите: Голландия захвачена Пруссией24 [165] , французская партия подавляется, Англия и штатгальтер торжествуют, к скорби военного министра Монморена и всех других. Но что может сделать первый министр без денег, этого нерва войны да и вообще всякого существования? Налоги приносят мало, а налог "второй двадцатины" начнет поступать только в следующем году, да и тогда со своим "строгим разграничением" даст больше споров, нежели денег. Налоги на привилегированные сословия невозможно зарегистрировать - их не поддерживают даже сторонники Ломени, налоги же на непривилегированных не приносят ничего: нельзя добыть воды из высохшего до дна колодца. Надежды нет нигде, кроме старого прибежища - займов.
165
Октябрь 1787 г.
– Примеч. авт.
Ломени, которому помогает проницательный Ламуаньон, углубившийся в размышления об этом море тревог, приходит в голову мысль: почему бы не заключить продолжающийся заем (Emprunt successif) или заем, получаемый из года в год, пока это необходимо, скажем, до 1792 года? Трудности при регистрировании такого займа те же самые, но у нас тогда была бы передышка, деньги для неотложных дел или по крайней мере для жизни. Следует представить эдикт о продолжающемся займе. Чтобы успокоить философов, пусть перед ним пройдет либеральный эдикт, например о равноправии протестантов, и пусть сзади его подпирает либеральное обещание - по окончании займа, в том конечном 1792 году, созвать Генеральные штаты.
Либеральный эдикт о равноправии протестантов, тем более что время для него давно приспело, приносит Ломени столь же мало пользы, как и эдикт о "приведении приговоров в исполнение". Что же касается либерального обещания Генеральных штатов, то его можно будет выполнить, а можно и нет: до его исполнения пройдет пять лет, а мало ли что случится за пять лет. А как с регистрацией? И впрямь, вот она, сложность! Но есть обещание, тайно данное старейшинами в Труа. Искусное распределение наград, лесть, закулисные интриги старого Фулона, прозванного "беззаветно преданным (ame damnee), домовым парламента", возможно, сделают остальное. В самом худшем и крайнем случае королевская власть имеет и другие средства - и не должна ли она использовать их все до конца? Если королевская власть не сумеет найти деньги, она практически умерла, умерла самой верной и самой жалкой смертью от истощения. Рискнем и победим, ведь если не рискнуть, то все погибло! Впрочем, поскольку во всех важных предприятиях полезна некоторая доля хитрости, Его Величество объявляет королевскую охоту на ближайшее 19 ноября, и все, кого это касается, радостно готовят охотничьи принадлежности.
Да, королевская охота, но на двуногую и бесперую дичь! В одиннадцать утра в день королевской охоты 19 ноября 1787 года внезапный звук труб, шум колес и топот копыт нарушили тишину обители правосудия - это прибыл Его Величество с хранителем печати Ламуаньоном, пэрами и свитой, чтобы провести королевское заседание и заставить зарегистрировать эдикты. Какая перемена произошла с тех пор, когда Людовик XIV входил сюда в охотничьих сапогах, с хлыстом в руке и с олимпийским спокойствием повелевал произвести регистрацию -
Тем временем излагается цель королевского визита в подобающих случаю словах: представлены два эдикта - о равноправии протестантов и о продолжающемся займе; наш верный хранитель печати Ламуаньон объяснит значение обоих эдиктов; по поводу обоих эдиктов наш верный парламент приглашается высказать свое мнение - каждому члену парламента будет предоставлена честь взять слово. И вот Ламуаньон, не упуская возможности поразглагольствовать, завершает речь обещанием созвать Генеральные штаты - и начинается небесная музыка парламентского краснобайства. Взрывы, возражения, дуэты и арии становятся громче и громче. Пэры внимательно следят за всем, охваченные иными чувствами: недружелюбными к Генеральным штатам, недружелюбными к деспотизму, который не может вознаградить за заслуги и упраздняет должности. Но что взволновало его высочество герцога Орлеанского? Его румяное лунообразное лицо перекашивается, темнеет, как нечищеная медь, в стеклянных глазах появляется беспокойство, он ерзает на своем месте, как будто хочет что-то сказать. Неужели в нем - при его невыразимом пресыщении пробудился вкус к какому-то новому запретному плоду? Пресыщение и жадность, лень, не знающая покоя, мелкое честолюбие, мнительность, отсутствие звания адмирала - о, какая мешанина смутных и противоречивых стремлений скрывается под этой кожей, покрытой карбункулами!
В течение дня "восемь курьеров" скачут из Версаля, где, трепеща, ожидает Ломени, и обратно с не самыми добрыми вестями. Во внешних дворах дворца царит громкий рокот ожидания; перешептываются, что первый министр за ночь потерял шесть голосов. А внутри не разносится ничего, кроме искусного, патетического и даже негодующего красноречия, душещипательных призывов к королевскому милосердию: да будет Его Величеству угодно немедленно созвать Генеральные штаты и стать Спасителем Франции; мрачный, пылающий д'Эпремениль, а еще в большей степени Сабатье де Кабр и Фрето, получивший с тех пор прозвище Болтун Фрето (Commere), кричат громче всех. Все это продолжается шесть бесконечных часов, а шум не стихает.
И вот наконец, когда за окнами сгущаются серые сумерки, а разговорам не видно конца, Его Величество по знаку хранителя печати Ламуаньона еще раз отверзает свои королевские уста и коротко произносит, что его эдикт о займе должен быть зарегистрирован. На мгновение воцаряется тишина! И вдруг! Поднимается монсеньер герцог Орлеанский и, обратив свое луноподобное лицо к помосту, где сидит король, задает вопрос, прикрывая изяществом манер немыслимое содержание: "Что есть сегодняшняя встреча: парламентское заседание или королевское собрание?" С трона и помоста на него обращаются испепеляющие взоры; слышится гневный ответ: "Королевское собрание". В таком случае монсеньер просит позволения заметить, что на королевском собрании эдикты не могут регистрироваться по приказу и что он лично приносит свой смиренный протест против подобной процедуры. "Вы вольны сделать это" (Vous etes bien le maitre), - отвечает король и, разгневанный, удаляется в сопровождении своей свиты; д'Орлеан сам по обязанности должен сопровождать его, но только до ворот. Выполнив эту обязанность, д'Орлеан возвращается от ворот, редактирует свой протест на глазах у аплодирующего парламента, аплодирующей Франции и тем самым перерубает якорную цепь, связывавшую его со двором; отныне он быстро поплывет к хаосу.
О, безумный д'Орлеан! О каком равенстве может идти речь! Разве королевская власть уже превратилась в воронье пугало, на которое ты, дерзкий, грязный ворон, смеешь с наслаждением садиться и клевать его? Нет, еще нет!
На следующий день указ об изгнании отправляет д'Орлеана поразмышлять в его замок Вилле-Коттере, где, увы, нет Парижа и его мелких радостей жизни, нет очаровательной и незаменимой мадам Бюффон, легкомысленной жены великого натуралиста, слишком старого для нее. Как говорят, в Вилле-Коттере монсеньер не делает ничего и только прогуливается с растерянным видом, проклиная свою звезду. И даже Версаль услышит его покаянные вопли - столь тяжек его жребий. Вторым указом об изгнании Болтун Фрето отправлен в крепость Гам, возвышающуюся среди болот Нормандии; третьим - Сабатье де Кабр брошен в Мон-Сен-Мишель, затерянный в зыбучих песках Нормандии. Что же касается парламента, то он должен по приказу прибыть в Версаль с книгой протоколов под мышкой, чтобы вымарать (biffe) протест герцога Орлеанского, причем не обходится без выговоров и упреков. Власть употреблена, и можно надеяться, что дело уладится.