Футбол 1860 года
Шрифт:
Так что и Мицу сможет, призвав на помощь воображение, кое-что исправить в своих воспоминаниях. Мицу утверждал, что изо рта у меня, будто струйка крови, бежала слюна, смешанная с растаявшей тянучкой, но этого не могло быть. Я ведь выработал собственную технику сосания тянучек и все время следил за тем, чтобы слюна не текла. Почему? Да потому, что примета такая у меня была. Тогда уже наступил вечер, но, глядя из темной кухни в открытую дверь, я видел, как ярко сверкала земля во дворе, еще ярче, чем от выпавшего сейчас снега. В это время вернулся Мицу и привез труп брата. В комнате сидела безумная мать. Время от времени она открывала дверь и ругала призраки арендаторов, как ей казалось собравшихся во дворе. Ведь она сидела в той комнате, из которой хозяин, не сходя с места, может отдавать распоряжения людям, находящимся во дворе, верно? Я, тогда еще совсем ребенок, был загнан в тупик, из которого не вырваться, как бы ни старался. И труп брата, и безумие матери — все это крайние проявления насилия. Потому-то, осторожно облизывая тянучку, я хотел, чтобы таким образом мое сознание проникло в плоть и плоть затянула рану, хотел
— Хорошо, если бы и ты, Така, сопротивляясь насилию, смог бы замкнуть этот круг жизни, — сказала жена, и в голосе ее звучало одобрение честному, откровенному рассказу Такаси.
— Пока я сегодня лежал ничком на временном мосту, не сводя глаз с ребенка, которого вот-вот могло расплющить, меня ни на минуту не покидала мысль о насилии, и я вспомнил тот день, когда в кухне сосал тянучку. Это не новая фантазия! — сказал Такаси и вопросительно посмотрел на меня.
Сквозь пургу я вернулся в амбар и, внутренне иронизируя над тем, что печь, изготовленная в Северной Европе, впервые будет зажжена в этой деревне, скорчился перед ней, как обезьяна, и заглянул в круглую дверцу, прорезанную в черном цилиндре. В глубине непрерывно бушует пламя цвета моря в ясный день. Неожиданно муха нацелилась на мой нос, столкнулась с ним, упала мне на колено и замерла. Воздух, согретый печкой, устремился к потолку — он, видно, и поднял муху, которой следовало пребывать в спячке до весны за огромными вязовыми балками. Таких жирных мух раньше в домах никто не встречал. В конюшнях такой величины мухи, возможно, попадались, но эта не принадлежала к их виду — она обладала всеми особенностями мухи, донимающей людей, и к тому же необычно большая. Сантиметрах в десяти от мухи я косанул ладонью и поймал ее. Должен сказать, не хвастая, что ловить мух я мастер. Несчастный случай, после которого я потерял правый глаз, произошел в разгар лета, и, пока я лежал в больнице, меня изводили бесчисленные мухи. Там я научился единственным глазом определять расстояние и, выработав технику ловли мух, взял реванш.
Я внимательно рассматривал муху, бившуюся, точно пульс, о кончики моих пальцев. И пришел к выводу, что эта муха такая же плотная, как иероглиф «муха». Стоило мне чуть придавить ее пальцами, как она разлезлась и пальцы мои стали мокрыми. Такое ощущение, что их теперь не отмыть. Точно тепло от печки, меня обволакивает, а потом проникает и внутрь какое-то отупение. А я все тру и тру пальцы о колено. Я сижу неподвижно на корточках, и тело мое — как парализованное, будто раздавленная муха была для моих нервов тем же, чем свеча для мотора.
Я отождествил свое сознание с пламенем, плясавшим в круглом окошке, прорезанном в цилиндре. Следовательно, мое тело по эту сторону окошка лишено материальности. И как приятно проводить время, избавившись от ответственности телесной. В горле пересохло, оно горит. Думая о том, что нужно поставить налитый водой чайник на плоский верх печи, я почувствовал, что внутренне готовлю себя не только к тому, чтобы уехать завтра утром в Токио, но и к тому, чтобы жить и дальше, много дней, на втором этаже амбара. Это, наверное, потому, что снег, падение которого улавливали мои уши, я наконец воспринял по-настоящему. Если глубокой ночью в окруженной лесом долине напрячь слух, привыкший к полной тишине и реагирующий на малейший шорох, то можно встретиться с множеством звуков. Однако сейчас в долине полная тишина. И в долине, и в окружающих ее бескрайних лесах все звуки поглощены падающим снегом. Отшельник Ги, до сих пор одиноко живущий в лесу, казалось бы, привык к постоянно нависшей над ним тишине, но даже и он в этом полном безмолвии замкнутой снегом глубокой ночи не может не испытывать тревогу. Когда отшельник Ги умрет, замерзнув в занесенном снегом лесу, интересно, попадется его труп на глаза жителям деревни? О чем будет думать, столкнувшись лицом к лицу с такой антисоциальной, жестокой смертью, отшельник Ги, лежа в безмолвной тьме под огромным сугробом? Будет ли он молчать, будет ли что-нибудь шептать самому себе? Возможно, отшельник Ги, вырыв в лесной глуши глубокую четырехугольную яму, подобную той, на заднем дворе моего дома, которой я действительно владел в течение одного утра, спрятался в ней, чтобы переждать снегопад. В мою яму на заднем дворе врыли бочку для сбора нечистот, почему я не уберег ее? Я нарисовал в своем воображении картину: в лесной глуши две ямы рядом, в старой — отшельник Ги, в новой — я, сидим с намокшими задами, обхватив колени, и спокойно ждем. Мне кажется, раньше я употреблял слово «ждать», вкладывая в него позитивное значение, но теперь оно всплыло в моей памяти в негативном смысле. Если подумать, сейчас у меня такое состояние, что я без страха и жалости к себе готов пойти на смерть, погребя себя в яме под землей и галькой, которые выковыряю собственными пальцами. Вынужденный к поездке в деревню, я неуклонно качусь к последней ступеньке своего падения. И если уж я обрек себя на одинокую жизнь на втором этаже амбара, то, захоти я выкрасить голову в красный цвет и накинуть на шею петлю, я думаю, смогу сделать так, чтобы никто мне в этом не помешал. А здесь ведь есть еще и вязовые балки, простоявшие сто лет. Размечтавшись так, я впервые почувствовал настоящий страх и, усилием воли сдержав движение головы, с трудом подавил желание удостовериться в прочности огромных вязовых балок…
Среди ночи со двора донесся звук, будто по сырой земле топала лошадь. Топ-топ, доносятся удары по земле, абсолютно не разносясь эхом. Протерев овал, напоминающий формой старинное зеркало, в потускневшем стекле продолговатого окна (частичное усовершенствование амбара, включая и застекление окон, было сделано в конце войны, когда, готовясь к приему эвакуированных, туда провели электричество и оборудовали отдельную уборную, но эвакуированные, видимо наслышавшись о безумии матери, так и не решились здесь поселиться), я увидел, что Такаси, совершенно голый, очертив круг на покрывавшем двор снегу, скачет в нем. Свет фонаря над входом, усиливаясь белизной снега, лежавшего на земле, крыше, кустах, освещает двор гораздо щедрее, чем в тусклые сумерки. Все еще идет сильный снег. Рождается удивительная уверенность, что линии, прочерченные в какое-то мгновение снежинками, сохранятся в воздухе, пока будет идти снег. Мгновенная реальность простирается до бесконечности. Направленность времени, впитанная падающим снегом, исчезла подобно тому, как исчезают звуки в толстом слое снега. Вездесущее время, скачущий голым Такаси — брат прадеда — мой брат. Все мгновения столетия слились в этом одном. Голый Такаси перестал скакать, немного походил, потом, опустившись на колени, стал руками сгребать снег. Мне виден его худой, угловатый зад, его согнутая спина, похожая на членистую спинку насекомого. Потом Такаси, громко выкрикивая «а-а-а», начал кататься по земле.
Вывалявшись в снегу, голый Такаси, удрученно свесив непропорционально длинные, как у гориллы, руки, побрел назад, на более освещенное место — к фонарю над входом. Я увидел его возбужденную плоть. Охватывала несказанная жалость при виде силы, стоически сдерживающей возбуждение, как сдерживает она напрягшиеся мускулы спортсмена. И как не скрывают налитые мышцы, Такаси не скрывал своей плоти. Не успел он переступить порог, как женщина, ожидавшая в сенях, шагнув вперед, закутала его голое тело в купальную простыню. Сердце мое сжалось от боли. Но это оказалась не жена, а Момоко. Она не колеблясь приняла в распахнутую купальную простыню дрожащего от холода Такаси, который подошел к ней, не пряча своей плоти.
Мне представилась она непорочной сестрой Такаси. Молча они вошли в дом, дверь за ними закрылась, и во дворе, освещенном фонарем, осталось лишь неподвижное движение снега, заключающее столетия в мгновении. И хотя мне все еще было неясно, что означает пропасть, разверзшаяся в брате, я до невообразимой прежде глубины ощутил ее существование.
Засыплет ли к утру новый снег следы катавшегося на нем голого Такаси? Никто бы не стал, разве только собака, вот так, бессмысленно демонстрировать свою возбужденную плоть. Такаси, скопив в себе все пережитое им в неведомом мне мире тьмы, как бездомная собака, сделал своей принадлежностью прямоту и непосредственность. И так же как собака не может выразить тоску словами, так и Такаси накопил в своем мозгу нечто такое, о чем невозможно сказать словами, доступными другим людям. Засыпая, я пытался представить себе, каковы были бы мои ощущения, если бы в меня вселилась душа собаки. Нарисовать в темноте огромную рыжую собаку, приросшую телом к моей голове, совсем не трудно. С толстым поджатым хвостом, похожим на кнут, собака всплыла в темном пространстве и вопросительно посмотрела на меня. Она не из тех, что в снежную ночь платят вам беспредельной преданностью. Я вслух гавкнул, прогнал рыжую собаку и заснул.
Проснулся я около полудня. Канун Нового года. Из главного дома слышен смех молодежи. Мороз не сильный, продолжает идти снег, и небо темное, но земля сверкает мягким, ярким светом. Утонувшие в долине дома от снега выглядят монотонно, и мне никак не удается извлечь картину, притаившуюся на дне памяти. Окружающий лес тоже утратил от снега свою мрачную, злую реальность. Кажется, что лес отступил и долина раздалась, наполнившись до краев снегом, который все продолжает идти. У меня такое чувство, будто я поселился в каком-то уютном, совершенно незнакомом месте с абстрактным пейзажем. Там, где катался прошлой ночью брат, все осталось нетронутым, лишь вновь выпавший снег сгладил немного впадины и выступы, и теперь это место кажется своей уменьшенной моделью. Глядя на все это, я некоторое время прислушивался к смеху, доносившемуся из главного дома, точно там студенческое общежитие. Когда я вошел в кухню, ребята из футбольной команды, сидевшие вокруг очага, сразу же умолкли. Я растерялся, почувствовав, что они считают меня инородным телом, неожиданно ворвавшимся в тесный круг Такаси. Жена и Момоко хлопочут у печи. В душе надеясь на их поддержку, я подошел к печи и увидел, что они все еще хмельные от первого снега.
— Мицу, я купила сапоги. Утром ходила за ними в магазин, — оживленно сообщила добродушная Момоко. — Ожидая, что пойдет снег, туда навезли тьму новых товаров. Грузовик, который привез их, застрял у моста в сугробе. И теперь страдающий ностальгией Мицу никуда, к сожалению, не сможет уехать.
— В амбаре тебе не было холодно? Жить там хоть можно? — спросила жена. От снега, бившего, видимо, ей в лицо, глаза ее налились кровью, но не настолько, как это бывает, когда она напьется, — сейчас в глубине ее глаз притаились яркие, живые огоньки. Вчера вечером жена не пила виски, но тем не менее ей, видимо, удалось хорошо выспаться.
— Ничего, все в порядке, — ответил я тусклым, тихим голосом. Мне показалось, что сидевшие у очага ребята, с холодным любопытством ожидавшие моего ответа, отнеслись к нему презрительно и в то же время удовлетворенно. Может быть, во всей деревне один я такой бесчувственный, что и в день, когда выпал снег, остаюсь трезвым и холодным. — Поесть чего-нибудь не дадите?
Стараясь, чтобы молодежь прониклась ко мне еще большим презрением и совсем перестала обращать внимание на вторгшегося в их тесный круг, я прикинулся бедным голодающим.