Гамбургский симпатяга. Живые стеклышки калейдоскопа
Шрифт:
В доме Астафьевых пахло мятой. Или полынью? Помню точно – свежестью. Почему Виктор Петрович сказал, что его сын и наши солдаты – оккупанты? Ведь они пришли защищать социализм! Почему он, мыслитель и пророк, не догадался? Все догадались, а он нет… Социализм с человеческим лицом. Так тогда говорили: «Мы пришли в Чехословакию защищать социализм с человеческим лицом». В социализм с человеческим лицом лично я долго верил. Но… Всегда возникает противное «но». Вылазит, где не нужно. Разве бывает социализм, скажем, с лицом волчьим? Или с мордочкой хорька? Вот в чем тут дело. У волка вообще-то тоже не лицо, а морда. Значит, социализма с мордой вообще не бывает. Вот «мурло капитализма» – другое дело. В газете «Правда» так писали. Еще личина. Личина компрадорской буржуазии… Как Астафьев понял, что зовут меня совсем не Александр Иванович? Шурка с Нижнего Амура, внук беглого каторжанина, пришел к нему осенью в дом. А никакой не директор чешско-советской экспедиции.
Был еще директор с чешской стороны – Яромир Штетина. Мирек, как мы его звали. Сын дипломата.
Астафьев оказался не только
Валерий Петрович Симонов, мой забайкальский дружок-баянист, всю жизнь проработал большим руководителем. Он служил главным редактором нескольких газет. Сейчас он главный редактор газеты «Труд». И он всю жизнь писал стихи. И редко кому их показывал. Не считал себя поэтом. И до сих пор не считает. Между прочим, зря. Он, по-моему, настоящий поэт-лирик. У него нет проходных тем. Его темы – любовь, измена, верность, смерть… У Симонова есть стихотворение про пилота, попавшего в авиакатастрофу. Парашют утонул в полынье. Летчик идет по тундре, и снег скрипит под его унтами. Всего три четверостишия. Стихотворение называется «Северная повесть». Некоторым прозаикам в романах не удается передать то, что Симонов передал в трех четверостишиях. Поэзия обреченности и вечной печали редко кому удается. По возможности я его стихи печатаю в газете «Вечерняя Москва». Симонов мне не верит. Он подозревает меня в необъяснимом преувеличении его таланта. Недавно, на заседании нашего Пень-клуба, прозвучало: «Преувеличивает карикатурно…» Я перечислил Симонова в одном ряду с Визбором и Шпаликовым. Не знаю… В поэзии усредненности и фальши быть не может. Перечислил бы кто-нибудь меня в одном ряду с Чеховым, Олешей и Довлатовым! Я бы тогда совсем перестал выпивать. Впрочем… Громко сказано – выпивать… Разве что с гниловатого арбатского морозца рюмочку-другую тяпнешь. С тем же Симоновым. Или по бокальчику сухого итальянского вина с Лепским.
Вспоминая тридцатилетней давности событие, запечатленное на фотографии еще одним нашим общим с Симоновым другом, Юрием Лепским, Симонов написал: «Все растворилось во времени, как в кислоте. Звуки и запахи перебираешь в унынье, тянешь за нити истертые, эти и те – и осеняет вдруг: волосы пахли полынью!» Очень точно. Именно полынью. Но все ли растворилось во времени, как в кислоте? Может, кое-что сохранилось «в тайниках ледяного сердца». Последнее – строчка из хита группы «Високосный год». Я люблю високосов. И Симонов их любит. И еще одна странность. Когда я заканчиваю очередную повесть, Симонов присылает свое новое стихотворение. Так было уже не единожды. Стихотворение поразительно подходит по смыслу к финалу. Уже во многие свои опусы мне пришлось вставлять стихи Симонова. То как песню, звучащую по радио, то как внутренний монолог главного героя. Для меня самое трудное написать финал книги. Но Симонов же не знает, о чем я пишу? А я не знаю, что он там опять сотворил, теребя в душе свои истертые нити. А секрета тут никакого нет. Мы живем с ним на одной волне. Летим на досках по океанским волнам. Я на Валерия не обижаюсь. Ну… даже если и есть легкий перебор в моих сравнениях его стихов с великими произведениями. А что, прикажете сравнивать с начинающими поэтами-шестиклассниками из литкружка при заводе «Серп и Молот»? К тому же меня трудно заподозрить в корысти. За мои рецензии и публикации его стихов Симонов газете ничего не платил и не платит. Еще чего?! Да того… Сейчас, за деньги, любого поэта-графомана, да хоть и Кукушкина, назовут Пушкиным наших дней. Какого еще Кукушкина? Из знаменитых стихов: «Я – не Лермантов, не Пушкин – я простой поэт Кукушкин!» Симонов только краснеет. Еще не разучился. И снисходительно ехидничает. Как будто я принял лишка. И уже собираюсь в ночное. Мы с Симоновым иногда ходим в ночное. Правда, все реже и реже выводим мы в поле своих боевых коней. А ходил ли ты, Миможка, в ночное так, как мы ходили с Валькой Симоновым? Еще каких-то сорок лет назад.
Прошлое между тем всегда пахнет полынью. И это не штамп и не трюизм. Будущее пахнет черемухой. Истина всегда на грани с банальностью. Мне стали нравиться простые и банальные мысли. В них нельзя запутаться.
Астафьева мы стали вскоре называть просто Петровичем, но всегда на «вы». Он не возражал. Письменный стол Петровича был завален гранками, рукописями, письмами, везде лежали стопки книг с закладками. Найдет ли время писатель читать рукопись молодого и никому не известного автора? Манера разговора Астафьева была необычна на слух. Казалось, что он незаметно для всех подпускает в свою и без того образную речь словцо. Что-то вроде «мля», «тля»… Или бля? Не явно матерится, а ловко, к месту, вплетает. Но, может, мне показалось? А запах полыни – сильный запах. И напоминает горько-терпкий вкус. Воздух, которым дышит поэт Валерий Симонов, всегда с горчинкой.
…В Англии меня стали звать Алексом. Никакого Шурки и в помине не осталось. На прием к королеве нужно было, по протоколу, прийти в сером фраке, галстуке-бабочке и в лаковых баретках. Адольф Лупейкин, смотритель нашего деревенского дебаркадера, мой наставник по жизни, так называл мужские туфли – баретки. На борту дебаркадера огромными буквами было написано «Страна Советов». Опытные коллеги в Лондоне подсказали мне, что необходимую для королевского приема одежду (она потребуются всего один раз за всю командировку) можно взять напрокат… в магазине ритуальных услуг. Согласимся – оригинально. На прием к королеве в одежде из похоронного бюро. Зато недорого. Королева проходит ряд выстроившихся работников совзагранучреждения – так тогда называлось русское посольство, каждому пожимает руку. Нужно произнести вежливую фразу. Ну, что-то типа: «Надо же, в Лондоне совсем нет туманов, ваше величество! А ведь Герцен писал про туманный Альбион. И отсюда, из Туманного Альбиона, своим “Колоколом” он будил Россию!» Впрочем, уже перебор. Достаточно будет про туманы. У королевы может возникнуть встречный вопрос: «А вы не знаете, зачем он ее будил?» Может вспыхнуть полемика, не предусмотренная протоколом. Зачем Герцен будил Россию, многие в Англии до сих пор не понимают. Недавно и в России перестали понимать. Знакомые дипломаты рассказали случай. Временный поверенный, недавний секретарь какого-то обкома партии среднерусской полосы, затянутый во фрак и придушенный галстуком-бабочкой, так переволновался, что, побагровев, спросил у приближающейся королевы: «Ду ю спик инглиш?!» Посол Леонид Митрофанович Замятин, с которым я подружился после его скандальной отставки, уверял, что байка про поверенного не анекдот, а сущая правда. Сам Замятин говорил на трех языках. Все-таки, становясь на время блистательным Алексом, нужно помнить про деревенского Шурку. Временный поверенный не забыл, что он обкомовец. Ломать шапку перед королевой? Даже если она представляет мать вашу! То есть матерь нации. И бегло говорит по-английски. Как-то это не по-советски, Алекс! У нас ведь собственная гордость… Мы на Запад смотрим свысока. Вот что значит не проверять цитаты. У Маяковского – «На буржуев смотрим свысока». Он там восторгается Нью-Йорком. Но кепочку не сдернет с виска. С виска – свысока… Отличная рифма, Маяк! У Симонова тоже есть прекрасная рифма: по капле – на Капри. Не по той капле, про которую подумал читатель. Лирический герой Симонова по капле выдавливает из себя раба. Выдавливание происходит на Капри. Тема пушкинской кружки тут ни при чем.
Я стоял на корме плота и смотрел на деревни с косенькими крышами. Они, словно вырубленные, проступали из скал. Так и моя деревня стоит далеко на Амуре. Я думал про Астафьева, про его книги, про советы, которые он мне давал. Еще я думал про солдат-оккупантов. Узнав, что мой дед был сахалой – беглым каторжником с Сахалина, Виктор Петрович спросил:
– А ты знаешь, как он сбежал с каторги?
– Как же я могу узнать? Дед давно помер, столько лет прошло.
Астафьев посоветовал:
– Почитай Чехова, «Остров Сахалин». Он там описывает подробно, как бежали каторжники, как их ловили. За каждого пойманного беглеца платили деньги. По три рубля, кажется, за арестанта. Корова тогда стоила рубль. Они бежали с мыса Погиби. Убивали их безжалостно. И солдаты, и местные гиляки. Наверное, поэтому мыс – Погиби. В доказательство приносили уряднику отрезанные уши. Не знаю, может, легенда…
На плесах, у берегов, плавали золотые листья с отчетливо видными прожилками.
Мне было уже за тридцать, но я по-мальчишески думал: «вот бы мне такого отца, как Астафьев! От скольких ошибок и бед он смог бы меня уберечь». Мой отец рано ушел из нашей семьи к другой женщине. А потом он умер. Я учился в пятом классе. Отчим, сельский киномеханик Иосиф Троецкий, был убежденным тираном. Где он учился тиранству – ума не приложу. Его отец, сосланный из Белоруссии кулак-мельник, был человеком добрейшей души. Три любимых занятия Троецкого: собирать грибы, читать книги запоем и так же неутомимо пить водку. Пьяный, он гонялся за мамой и за мной. Братья Мангаевы, чеченцы и мои дружки, вязали дебошира полотенцами. Дед Мангаевых Айтык и мой дед Кирилл сбежали с Сахалина и основали нашу деревеньку. Оба сахалы. Енисейский катерок выводил плот на стремнину. Я решил, что закончу повесть о детстве и вышлю Астафьеву. И до мыса Погиби дойду обязательно.