Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
Ну, что еще добавить?.. Все, брат, прекрасно в этом прекраснейшем из миров! Вот десятый день даю уроки Рафаилу Константинычу. Странная башка! Математика, очевидно, не его фах; какие-то затаенные всполохи сбивают его с логической колеи, какие-то неожиданные фантазии...
Сидит за извлечением кубического корня, вдруг: "Ефрем Капитоныч, как вы думаете... мышь, для чего она сотворена? Или еще есть разные мерзости гремучая змея, например? Или блохи, Ефрем Капитоныч?" Черт знает, что за нелепости! Впрочем, заниматься с ним интересно; особенно когда не торчит гувернер, - пружино- и дубинообразный немец с лошадиным лицом. "Сама" присутствовала на двух уроках и, кажется, осталась довольна; по крайней мере я мало-помалу начинаю удостаиваться великой чести:
меня приглашают за господский стол.
Центр тяжести, однако, не в том. Свободно вижусь, дружище, с Лизаветой Константиновной! Свободно говорим, свободно даю ей книжки. Невежество по некоторым частям изумительное, - поверишь ли, имени Добролюбова
Держусь я, разумеется, весьма политично, чистый Конрад Валенрод! Компанейский сюртучок, - ау, брат!
– не слезает с плеч, даже по швам забелелся, разбойник... Ношу галстуки... Прости для ради высших целей!.. По многим признакам заключаю, что ко мне привыкли, как привыкают к мебели. Татьяна Ивановна только скользнет иногда взглядом, желая, вероятно, убедиться, не оброс ли я волосами и не разрываю ли мясо ногтями, да процедит дватри "условных" словечка и затем не обращает на меня ни малейшего внимания. Конечно, тут играет большую роль, что я "сын крепостного" (недостает решимости написать "бывшего"). Говорят, средневековые дамы раздевались при своих пажах. Вот нечто вроде этого и здесь происходит: то есть не раздеваются, конечно, а смотрят на меня как на некоторую домашнюю вещь. Благодаря этому же Антиной просит у меня книжечек, - доброжелательный малый, скажу я тебе! Все мечтает купить билет, выиграть двести тысяч и открыть ресторацию на Невском; горничная Феня пристает написать ей письмо какому-то двоюродному брату; шведка Христина каждый раз приседает с дружескою улыбкой; немка Амалия просит лекарства от зубной боли, - закатил ей салицилового натра! Только одна старушенция, идеал добровольной и самоотверженной рабы, смущает меня несколько. Она старинная экономка и нянька и наперсница Гардениных... Тихонькая, скромненькая, смиренная, неслышно скользящая, она так иногда взглянет своими выцветшими, выплаканными глазами (о чем она плакала на своем веку, желал бы я знать?), так страдальчески вздохнет, так покорно сложит губы, что у меня кошки заскребут. Предлагал медицинские советы, - у ней, кажется, застарелый ревматизм, - отвергает, маслицем от раки святителя Митрофания мажется... Ах, помню с малолетства, она величала меня "самовольником" и раз пребольно отодрала за уши, захватив в кустах какой-то особенной, поспевавшей исключительно для барских желудков смородины...
Перечитал последние строки, и самому сделалось как-то неловко... Черт возьми! Попадись это письмо иному, проницательному читателю, - ведь, немудрено, подумает: хорош-де Ванька Каин! Влезает в дом под видом благочестия, таит злостные умыслы, притворяется паинькой...
Тьфу! А что поделаешь?
– a la guerre, comme a la guerre [На войне как на войне (фр.)] - это раз, а во-вторых, не под шкатулку же я, в самом деле, подбираюсь? Уворовать "душу живу", извести ее из плена предрассудков, крепостничества, гнили, развязать крылья связанной птице, дать народу лишнего радельца, свободе - нового приверженца, посеять семена добоые на той почве, которая до сих пор выращивала только чертополох, полагаю, не одно и то же, что приобрести капитал.
Ты как, друже, думаешь, а? Рассуди-ка, прикинь на свою мерку, - ты ведь Баярд в некотором роде... В случае чего, конечно, можно и поворотить оглобли. Хотя откровенно сознаюсь, мне было бы это чересчур больно. У меня ведь старые счеты с Гардениными - разумею "гардениных" с маленькой буквы, то есть в смысле широко собирательном.
Ах, какие старые счеты!.. Я уже упомянул, что с отцом у меня не тово. Началось это, кажется, на третий либо на четвертый день приезда. Началось с пустяков, о которых не стоит рассказывать, - с моего мнения о некоем Ефиме Цыгане. Но, в сущности, не столько это причиной, сколько какая-то органическая наша враждебность друг к другу, обозначившаяся весьма быстро. Отец очень умен, но страшный деспот. Он до смешного гордится мною - и мучится моею самостоятельностью Бесконечно любит меня - и возмущается мною. Весьма высокого мнения о моем уме - и глубоко презирает мои суждения Вместе с тем чуток до какой-то даже прозорливости. Стоит мне нахмурить брови, усмехнуться, пожать плечами, как уж он догадывается, что я не с ним и не за него, что и враждебен ему, - и он тотчас же ожесточается, уходит в себя, облекается трагическою угрюмостью. До больших откровенностей еще не доходило, взрыва еще не было, но, уверяю тебя, по временам мне кажется, будто я стою на пороховом погребе. И, что всего страннее, он ведь, в сущности-то, и не знает моего мировоззрения; убеждения мои для него "темна вода во облацех", ибо не стал бы он писать мне тех "увещаний", которые и тебе приходилось просматривать, если бы знал все. Но он чувствует общий смысл моих убеждений, угадывает скрытый во мне "сеничкин яд", чует "дух", столь противный рабьему обонянию, и это напрягает
Впрочем, теперь мое положение, кажется, изменяется к лучшему. То есть с формальной стороны изменяется к лучшему, с той стороны, что сноснее становится жить здесь, претерпевать прелести родительского очага. Прежде, бывало, стоит мне взять книгу и направиться из избы, стоило опоздать к обеду, обмакнуть хлеб в солонку, облокотиться на стол во время еды, не выразить надлежащего внимания к успехам Кроликов, Любезных, Атласных, не вовремя улыбнуться, не вовремя нахмуриться, не вовремя надеть шляпу, не сделать почтительной физиономии, когда это требовалось предметом родительского разговора, - как наступал вышеописанный террор, и мать начинала потрясать вздохами больную грудь свою... Теперь же у меня есть основание как можно меньше бывать дома и даже не присутствовать за трапезой. Курьезные вещи говорятся иногда по этому поводу. Сидит у отца управитель.
– Что ж, Ефрем, - с притворною скромностью говорит отец, - дома нонче обедаешь аль с господами?
– Сегодня у них.
– То-то. Надо знать. Мать! Ефрем Капитоныч опять с господами будет обедать.
Управитель являет вид благоговения и скрытой зависти.
– Что означает образованный человек!
– говорит он.
– Нас с вами, Капитон Аверьяныч, не пригласят!
– Чего захотели!
– посмеивается отец.
– Не то что нас, а пожалуй, и дворянина иного не допустят. Ему вон, пожалуй, генеральша руку подает, ну-кось - сунься иной благородный!.. Как, Ефрем, обучаешь барчука-то, понятлив?
– Понимает.
– А! Время какое, Капитон Аверьяныч!
– восклицает управитель. Дворянские дети у нашего брата уму-разуму набираются!
Отец делает многозначительное "гм" и с дьявольским торжеством кривит губы наподобие улыбки. Мать с умилением, как на икону, смотрит на меня из-за перегородки...
Возмутительно, возмутительно, возмутительно!
Я тебе писал, кажется о "сыне Витязя и Визапурши"?
Так вот этого самого сына, - его звать Кролик, - повели в Хреновое, на бега. Трудно вообразить, каким душевным истязанием подвергает себя отец по этому поводу. Во-первых, он сомневается в наезднике, не пойму хорошенько почему. Во-вторых, Кролик есть как бы результат бесконтрольного управления заводом: с самой смерти старика Гарденина отец задался целью улучшить завод и на так называемое "освежение кровей", то есть на покупку новых жеребцов и кобыл, ухлопал тысяч до десяти. В третьих, никогда гарденинские лошади не появлялись на ри.сталищах, и это будет первый дебют. Нам-то органически невозможно понять всей этой чепухи, но несомненно одно, что отец теперь настоящий мученик, что для него наступает теперь - "быть или не быть". Мать втихомолку передавала мне: не спит по ночам, кряхтит, ворочается, задремлет - вскрикивает, а то оденется и серёд ночи уйдет в степь, напевая "Коль славен наш господь в Сионе" и постукивая костылем. Как-то потемнел, осунулся... Такова, брат, заразительность этого Бедлама, что, сознаюсь, меня самого начинает беспокоить мысль: а что, как осрамится "сын Витязя и Визапурши"?.. Счастливец! Ты не испытываешь таких доисторических беспокойств.
Нужно рассказать тебе кое-что о матери. Едва ли это не самая мучительная сторона здешней моей жизни. Я не знаю женщины, к которой бы более подходили слова: "Ты вся - воплощенный испуг, ты вся - вековая истома". Отчего же? С внешней стороны она ведь, казалось бы, поставлена вовсе не в такие жестокие условия. Гнет крепостного права не коснулся ее. Отец всегда стоял в фаворитах и скорее давил других, чем сам находился под прессом. Работой мать не имела нужды обременяться, на барщину не хаживала, в господские "глазки" не засматривала. Напротив ей самой услуживали, с ней самой готовы были заискивать. А между тем эта ровная, наружно-благоденственная жизнь весьма исправно разбила ей грудь, искалечила душу.
Весь секрет в том чувстве неугасимой любви, которая снедала ее и не находила достаточного отклика. Отец, замкнутый в своем величии, в своих высоких "коннозаводских"
идеях, в своей страсти к рысистым лошадям, в своей фантастической приверженности к "господскому делу", не имел досуга подумать о том, какое горячее, какое самоотверженное сердце бьется и изнывает около него. Нельзя сказать, чтобы он не любил ее, но любил по-своему, не роняя слов, не находя нужды раскрывать перед нею душу; любил сверху вниз, если ложно выразиться, - любил, снисходительно и шутливо насмехаясь, презирая в ней "бабу", не допуская и мысли, что она "ровня" ему. Что поделаешь, такой уж характер, или, лучше сказать, таковы уж традиции. Он этим ужасно напоминает русских "сурьезных" людей, прототип которых пресловутый поп Сильвестр. Затем личная его особенность: он физически не может выдавить из себя нежного слова, искренне стыдится таких слов, в буквальном смысле страдает, если не успеет подавить в себе чувствительности, наверстывает такие "промахи" преувеличенною суровостью, намеренною недоступностью. Ты со свойственною тебе проницательностью увидишь, может быть, в этих чертах и мои черты... Увы! Отчасти это будет правда: аз есмь плоть от плоти... Но все ж таки я избег "традиций" и в этом, думается мне, имею преимущество над родителем.