Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
(По губам Максима Шашлова пробежала самодовольная улыбка.) Али взять удалую головушку, хвата, с лица - кровь с молоком, хоть бы, примерно, Герасима Арсеньича.
("Не подлаживайся, старый шут!" - отгрызнулся Гараська, однако же с ухарским видом поправил картуз.) А нам с тобой, Андрошинька, куда не к рылу сапоги! (Старики засмеялись.) Нет, отцы! Он жалится, пущай и я буду вам докучать. Вот воротился вчерась с базара, нагрубил, нагрубил... Что ж это будя?.. Бабу науськал - соромским словом меня обозвала... Полез в драку, родителю в бороду цепляется...
– Кто в тебя цеплялся, побойся бога, - сказал Авдотьин отец.
– Цеплялись, цеплялись!
– вдруг разозлился и заголосил Веденей.
– Твой же Андрюшка меня по уху съездил!.. Рассудите, старички... Вот пришли... вот в чужом дому драку затеяли...
– но он тотчас же уловил, что его запальчивость не нравится старикам, что Сидор Нечаев уже готовится раскрыть рот перебить его, и тотчас же стих и прежним кротким голосом сказал: - Ты вот, Андронушка, бунтуешься, старика отца убить собирался... А отец-то не в тебя, а отец-то сердце родительское имеет! Вот, старички, побежал я ноне к Мартину Лукьянычу... вот побежал... как быть? А он так-то разгневался, благодетели, так-то раскричался. "Брей лоб, ступай к посредственнику! Бери от меня бумагу!" (Андрон переступил с ноги на ногу и побледнел.) Как быть?.. Родительское сердце - не камень, отцы! Вот пал в ноги... вот умолил. Пущай, что дальше будет. Посечь посеку, это уж ты не обижайся, друг сердешный, вот и бумага к волостному, - и Веденей бережно вынул из-за пазухи и торжественно, так, чтобы все видели, показал конверт с огромною сургучною печатью, - а лоб тебе брить покамест погожу.
И насчет Овдотьи, - обращаясь к Авдотьиному отцу, - как, говорю, быть, Мартин Лукьяныч, вот соромским словом обозвала, кинулась в драку? "А, говорит, коли так, получай и об ней бумагу, пущай маненечко постегают для острастки"... а?
– Веденей помолчал и с умилением добавил: - Не взял! И за дочь твою умолил, Евстигней!
И дочь твою отвел от бесчестья!
– и, точно набрав силы в этих благостных своих делах, он громко, на весь народ, провозгласил: - Вот, говорю, отец, Андронушка мир мутит, разделу требует, водкой угощает старичков... Как быть?
– "А вот как, говорит, ежели тебе какая обида - со мной будут иметь дело, а не с тобой. А я уж, господь даст, рано с миром справлюсь!" - После этого Веденей вдруг опять понурился, сделал жалобное лицо, снял шляпенку, низко поклонился на все стороны и пересекающимся, слезливым голоском проговорил: - А иное дело, я миру не супротивник... Глядите, отцы, вам виднее. Рассудите дом рушить - рушьте. Укажете нажитое по ветру пустить - пущайте... Вам виднее!
– всхлипнул он, отер заскорузлыми пальцами глаза, надвинул шляпу и сиротливо прислонился к стене.
Наступило гробовое молчание.
– Что ж, Андрон...
– выговорил Ларивон Власов, переглянувшись с стариками, - видно, тово... покорись: проси прощенья у родителя!
Лицо Андрона дрогнуло, губы затряслись... еще мгновение, и он готов был упасть в ноги отцу, как вдруг Гараська и Аношка с остервенелыми лицами бросились к Веденею и, широко разевая рты, неистово размахивая руками, закричали, надсаживаясь, изо всей мочи. Точно волна пробежала по народу. Поднялся сплошной неописуемый шум.
Можно было заметить - у кого седины было меньше, тот громче и язвительнее донимал Веденея и степенных Стариков. Многие из седых не задевали сверстников, но не щадили Веденея. Одни выскакивали вперед и кричали начистоту, что им приходило в голову; другие поступали с лукавством: крикнут, ругнут и спрячутся в толпу; третьи горланили, не обращаясь ни к кому в отдельности, не прячась и не выказываясь, мало заботясь, чтобы их услышали, бескорыстно наслаждаясь оглушительным звуком своих собственных слов; четвертые схватывались ругаться с соседом или с тем, на которого давно имели зуб, спорили не слушая, налетали друг на друга, как петухи; пятые старались говорить веско и запутанно, выбирая для этого время, когда шум около них несколько стихал. Наиболее опытные, мудрые и хладнокровные, тихо переговаривались и переглядывались, дожидаясь, пока наступит их очередь.
Прежний распорядок сходки - почетные и захудалые, в сапогах, смазанных дегтем, и в лаптишках, в шляпах и в разных треухах, - все теперь сбуровилось, спуталось, перемешалось. Взбегали на крыльцо, сходили оттуда, опять взбегали. Какой-нибудь голяк в заплатанном зипунишке подскакивал к сивобородым и лаялся с непринужденною яростью. Толпу точно волновала буря. Гараська и Аношка носились, как на крыльях. Одну минуту их можно было видеть у самой
Крики, наконец, стали ослабевать, запас попреков, острот, язвительных и ругательных слов начал истощаться, приближалось затишье. Наступало то время, когда более опытные, влиятельные и мудрые взвешивали все, наговоренное на сходке, и, сообразно с этим, провозглашали свое мнение, непременно заканчивая его вопросом: "Так, что ли, старички? Согласны?" на что следовал обыкновенный ответ: "Так, так!.. Согласны... Чего лучше!.. Мир - велик человек... Умнее мира не будешь!" На этой сходке чрезвычайно много было наговорено злобного, обидного, неприятного Веденею, много было насулено ему всякой всячины, много вспомянуто его нехороших и лукавых дел и козней против мира, тем не менее насчет выдела Андрона высказывалось не более пяти человек. И эти пять человек сами понимали, что "не выгорело". Гараська уже сел, привел в обычный порядок лицо и стал вертеть цигарку.
Аношка вяло доругивался. Андрон опять стоял, смиренно потупившись и сложа руки у пояса. Губы Веденея начинали складываться в приятную улыбку. Ларивон Власов, пошептавшись с стариками, готовился опять повторить то, что сказал сначала: "Что ж, Андрон, видно, тово,.. покорись: проси прощенья у родителя!" Все понимали, что сейчас сходка кончится и чем кончится и что можно будет расходиться по домам.
Но в это время случилось внезапное событие, повернувшее весь ход дела. Дядя Ивлий трусил на своей косматой кобылке домой обедать. Ехал Ивлий не в духе, сердитый на Веденея: Мартин Лукьяныч только что жестоко пробрал Ивлия за то, что он не доложил ему, как болтают о мытье полов и о Старостиных бабах. Но, пробравши, Мартин Лукьяныч сказал и о том, зачем Веденей приходил к нему, и опять пожалел, что "рушится хороший дом", и сказал про "не прежнее время, ничего не поделаешь с этим безобразием", что все будет, "как захотят старики". Увидал дядя Ивлий сход, захотелось ему узнать, чем порешили, но вместе с тем и спешил обедать; не подъезжая к старикам, он остановил кобылу у кучки баб, среди которых заметил солдатку Василису, и, подозвав ее, спросил:
– Что, Митревна, чем порешили Веденея?
– Вывернулся, беззубый паралик!
– отвечала та с живейшим негодованием.
– Галдели-галдели, грызли-грызли его, а, должно, придется Андрошке покориться.
– Как так, покориться?
– Да так. Все толстопузый-то твой вламывается, куда ему не след (подразумевался Мартин Лукьяныч)!
– Ты угорела, девка! Чем он вламывается?
– Как же чем! Веденей такого тут страху нагнал... Да и впрямь задумаешься: ишь, управитель грозился Андрошке лоб забрить, Овдотью выпороть. Статочное ли дело, пузатый родимец, бабу бесчестить! "А ежели, говорит, тебе какая обида будет от стариков, я с миром рано управлюсь". Небось, глотку-то перехватит от таких посулов!
Ивлий так и рассмеялся от радости.
– Ну, беги ж ты, девка, шепни Сидору, что ль, аль Гарасиму...
– сказал он, нагибаясь с седла, и рассказал, что шепнуть, а сам, внутренне помирая со смеху, потрусил далее.
Скоро самые задние в толпе, уже мирно толковавшие, что весна больно хороша для трав, что, надо быть, со дня на день погонят сеять барскую гречиху, что, говорят, в село приехал новый поп, зять отца Григория, что в Митрохине, сказывают, выгорело семь дворов, что болтали вчерась в волости, будто идет холера, - эти самые задние были несказанно удивлены страшным шумом, случившимся на крыльце, новым взрывом ругани, попреков, острот и язвительных слов. Спустя минуту опять все заколыхалось, смешалось и зашумело. Но теперь уже чаще и чаще стало слышаться: "Выделить! Выделить!.. Нечего поношаться!..