Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Шрифт:
И — особняком ото всех — Сократ. На площадях и рынке, у меняльных лавок и в домах, посреди улицы и на пирах, много лет и зим в одной и той же донельзя поношенной хламиде — он говорил, спрашивал, беседовал и любопытствовал. Не о природе, не о космосе, не о богах или стихиях — говорил и спрашивал Сократ об уме и добродетели, о душе, о добре и зле, о справедливости и счастье, о назначении и свойствах человека. Именно поэтому, по точным словам Цицерона, он свел философию с неба на землю.
Поймал себя на тайном сожалении, что не был Сократ евреем. По своим сегодняшним (слегка спортивным) пристрастиям, я счастлив был бы вдруг узнать, что был он соплеменником моим. Увы, он был великим древним греком. А древние еврейские мудрецы того же круга размышлений, что он, совсем иную проживали жизнь, а Сократа я
Он подходил к блестящему софисту, самоуверенно глаголившему в толпе заплативших за сеанс почитателей, к государственному мужу, упоенному почтительным вниманием сограждан, к успешливому деятелю, набитому здравым смыслом, — и негромко задавал вопросы. Скромные и очень вежливые, как раз на тему произносимого монолога. Получал уверенные и снисходительные ответы, просил позволения спросить еще. (Знаменитая ирония Сократа — это не тонкая насмешливость тона и содержания в нашем сегодняшнем понимании иронии, а почтительное симулирование скромности и даже самоуничижения, в отличие от высокопарной хвастливой самоуверенности — спеси.) Выслушав новые ответы, спрашивал опять. И через короткое время прямо на глазах толпы властитель ее дум беспомощно барахтался в противоречиях, им же самим только что нагороженных, растерянно пытаясь увязать свои собственные взаимно уничтожающиеся суждения. Сократ не издевался и не злорадствовал, он сам сожалел и сокрушался. Путая других, говорил он, я сам не разбираюсь тоже, нет у меня уверенного понимания, я путаюсь не в меньшей мере.
И единственное, на чем он твердо настаивал, — на обязательности непрерывного размышления. Ибо, говорил он, его личная мудрость состоит лишь в осознании своего полного непонимания всего на свете, откуда и готовность обсуждать любые проблемы. И если можно говорить, что есть у разума моральные качества, то их Сократ явил сполна: безоглядную пытливость, уникальную терпимость к несогласию и абсолютную непредвзятость подхода к любой теме. (Я это не сам придумал, а откуда-то списал, но, видит Бог, источника не помню.)
И никакой особой нравственной системы он тоже не провозгласил, кроме разве нехитрого (и ненового) утверждения, что «счастлив справедливый человек». У него, правда, было четкое представление об идеале человеческого поведения в этой жизни: рассудительность, независимость, справедливость и полное отсутствие боязни (о каком бы виде страха ни шла речь). Так как сам он свято следовал этому идеалу, то сама его жизнь является лучшей из нравственных систем — живым примером.
С неких пор, о ком бы я ни думал, перебирая значимые для меня знакомые имена, всплывают в памяти немедля те или иные подробности в судьбе так неслучайно полюбившегося мне древнего грека. И неважно мне, что был он великим философом, а важней гораздо, что во всех столетиях и всюду оказывается схожесть в судьбе тех, кто посреди своей эпохи решается во что бы то ни стало быть самим собой. И просто протекают эти судьбы сообразно времени, и потому мы так надменно заблуждаемся, почитая уникальным и непревзойденным именно свое столетие.
Но глупо отвлекаться от Сократа. У меня из разных книжек предостаточно надергано историй.
Был отец его каменотес и ваятель, мать — повитуха. Достаток, очевидно, был средний — именно это сословие попадало в гоплиты (тяжеловооруженные пехотинцы), в каковом качестве и участвовал молодой Сократ в трех крупных сражениях. В первом же из них он настолько отличился бесстрашием и находчивостью, что заслужил награду, от которой отказался в пользу Алкивиада (да-да, того самого впоследствии знаменитого политика и стратега). Отказался по забавной причине: полагал, что награда гораздо более обрадует, поощрит и подстегнет нескрываемо честолюбивого приятеля, ему же самому она вполне до лампочки. Свое полное безразличие к успехам Сократ уже тогда осознавал, его совсем иное в жизни занимало, и уж в этом он себе не отказывал. Вот записанное впоследствии воспоминание современника о поведении Сократа на отдыхе в военном лагере: «Когда однажды рано утром его охватило раздумье, он стоял на месте и так как не мог осилить мысли, то, не уступая, продолжал стоять и размышлять. Наступил полдень… Настал вечер… Он продолжал стоять до утра и до восхода солнца».
Из такого рода мелких подробностей вырисовывается очень
И тут, конечно, вскинется читатель, много лет отравлявшийся назидательной сопельно-слащавой литературой, и воскликнет справедливо и возмущенно, что уже в зубах навязли этакие светлые облики, такие фальшаки читал он вдоволь и по горло ими сыт.
Не торопись и не вскипай, печально многоопытный читатель. Ибо главное, коренное и диаметральное отличие сусальных выдуманных типов, столь тебе обрыдлых, от живого и прекрасного человека, жившего некогда не в самое светлое время (а светлого и не было никогда), состоит в подлинно присущей Сократу нравственной твердости немыслимого закала и чекана. Даже перед лицом самой трудной смерти — в мирное время, среди сограждан, единомышленников и друзей. А такого приписать не смели своим искусственным типам даже самые беспросветно лживые сочинители нашей лживой эпохи.
К примеру, было так. После одного из морских сражений афиняне не успели из-за бури, разметавшей корабли, похоронить своих погибших. Это было вопиющее нарушение религиозных традиций, и друзья и родственники павших потребовали осудить на смерть шестерых стратегов-военачальников, вернувшихся в город. В день суда Сократ (он был тогда ненадолго избран пританом — членом афинского Совета) был как раз председателем собрания. Он соглашался, что стратегов надо судить, но требовал неукоснительного соблюдения закона: судить поодиночке и вникая в обстоятельства, а не огульно сразу всех послать на казнь. А именно этого один за другим требовали ораторы и воющая вокруг толпа, подстрекаемая врагами стратегов и друзьями погибших. Атмосфера накалилась до предела, и страх перед расправой над ними уже вынудил пританов уступить. Дрогнули сорок девять человек — все, кроме Сократа. Благодаря его единственному голосу трезвости и бесстрашия суд отложили. Избранные назавтра новые пятьдесят человек (Сократа среди них уже не было) снова не выдержали угроз толпы. Стратегов казнили, не разбираясь в степени вины каждого, что было очевидной несправедливостью.
Самое жестокое похмелье — от опьянения коллективным единодушием. Оно пришло немедленно, и афиняне раскаялись, а чтоб забыть позор, покарали уступчивых пританов. О трезвом голосе недрогнувшего Сократа никто не говорил, но ощущение стыда — не лучшая почва для добрососедства, и афиняне еще припомнят Сократу этот случай его душевного превосходства.
Вскоре после того злополучного морского сражения афинское войско было наголову разбито спартанским, и в городе установилось правление тридцати тиранов (название, укоренившееся в Афинах и оставшееся в истории). Разумеется, сами эти тридцать человек себя тиранами не считали, и правление их официально именовалось «строем отцов», но в городе свирепствовал террор. Убивали самых активных защитников и устроителей свергнутой демократии, многие спасались бегством.
Сократ не принимал участия в подготовке восстания (которое назревало), он только в уличных беседах, к ужасу слушателей, невозмутимо сравнивал нынешних правителей с пастухом, уменьшающим свое стадо как бы количественно, но с таким отбором, чтоб куда существенней уменьшить качественно. (Когда я это читал впервые, тихий холодок прошел у меня по спине от ассоциации со сталинскими временами. Ощущение, что все на свете уже было, помогает, как это ни странно, жить и примиряться с климатом своего столетия.)