Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
— Правда, — сказал Рубин. — Поищу сейчас в тех блокнотах. Это Юренев говорил. Точно.
— Удачи тебе, — Ирина засмеялась. — Шерлока Холмса нужно, чтоб найти что-нибудь в куче твоих старых блокнотов. Или хотя бы доктора Ватсона.
— Неправда, я педант и аккуратист, — буркнул Рубин. Он уже вывалил на пол из боковой тумбы письменного стола десятка три своих записных книжек. Речь шла об очень давней поездке по республикам Средней Азии. Редкостная тогда удача привалила: командировку сразу в пять столиц дала ему «Литературная газета», чтобы дать начальствующим ученым заведомо пресную и пустую анкету с дежурными вопросами о науке. Рубин приготовил заранее пять различных вариантов бодрых ответов бодрых советских ученых на вопросы бодрой прессы, отчего задание выполнил очень быстро. Он экономил время, чтобы смотаться в Бухару и Самарканд.
Перебирая сейчас блокноты, с удовольствием вспоминал он первые же приятности той замечательной командировки. Утром
В отделе информации сидел мятый и угрюмый немолодой казах, с ленивой задумчивостью перебирая бумаги. Коллеге из Москвы он не обрадовался и не удивился. Хмуро и тускло назвал он Рубину несколько фамилий, равнодушно одобрил выбор одной из них, а на вопрос Рубина, доверительным тоном заданный, — дескать, настоящий это ученый или просто деятель, как бывает, — сухо ответил, что не знает. Он явно тяготился визитом и к общению расположен не был.
— Ну, спасибо, — сказал Рубин, сворачивая разговор. — Благодарю, коллега. Я на минуту здесь портфель оставлю, если можно. У вас удобства налево или направо?
— Вы в туалет? — спросил казах, недопоняв.
— Ну да, — ответил Рубин отрывисто. — Налево или направо по коридору?
— Направо, — медленно протянул казах, прямо глядя на гостя, и неподвижное его лицо вдруг осветилось изнутри, заприветилось и помягчело от улыбки. — Обратите внимание, коллега, — сказал он дружественно и даже чуть интимно, — у нас там есть одно французское приспособление.
Рубин вышел, недоумевая, и в конце коридора отыскал тесную, как водится, не очень светлую и не чрезмерно чистую клетушку. Спасибо еще, крючок имелся. И ворох газетных полос был заботливо наколот на гвоздик. А сиденье с унитаза было снято и заткнуто рядом за трубу. Ухватив торчавший задний край, Рубин кинул его на унитаз, сел — и ощутил мгновенно, что лицо его невольно озарилось тем же сладостно-умильным выражением, что возникло внезапно у казаха. Заткнутое за трубу отопления, сиденье было горячим до того как раз предела, до которого в бане раскаляется полка, если оплеснуть ее крутым кипятком. Дивно придумали казахские коллеги, подумал Рубин растроганно и закурил для полноты удовольствия. А потом вдруг громко захохотал: вот, значит, как они себе представляют французскую жизнь! Ну-ну…
Он вернулся в комнату коллеги, и они обменялись улыбками гурманов, познавших нечто особенное. И рукопожатие казаха при прощании было совсем иным, чем при знакомстве, — не вялым и безразличным, а дружественным и крепким.
Блокнот нашелся на удивление быстро. Там немного совсем было о поездке, очень торопился тогда Рубин выкроить время на Бухару. Только о Киргизии было записей побольше, потому что жил во Фрунзе старый приятель, и они весь вечер пили водку у него дома, а ночью Рубин по привычке что-то записал, что хотел запомнить из разговора, но так потом и не вернулся к этим каракулям, — сейчас их невозможно было разобрать. А из одной короткой пометки незамедлительно всплыла история: киргиз-геолог, член-корреспондент их Академии наук, быстро и с одобрением подписав предложенный Рубиным вариант своих ответов на анкету, вежливо попросил Рубина изменить один пункт. Речь шла о вопросе, почему в двадцатом веке так высок интерес к науке. На вопрос этот, достаточно тривиальный, Рубин придумал несколько банальных патетических ответов (и все ученые охотно подписались под ними), но у киргиза-геолога-члена-корреспондента объявилась мысль неординарная, и он заставил Рубина ее записать.
— Если, конечно, редакция пропустит, — дипломатично сказал он. — Я считаю, что интерес к науке в двадцатом веке — это естественная, диалектически объяснимая реакция на чрезвычайно разнузданное засилье в веке девятнадцатом искусства и литературы. Например: Шекспир, Микеланджело, Дюма.
Рубин записал это, не моргнув глазом, и расстались они очень дружелюбно. Ему потом никто не верил, когда он это рассказывал, а он обижался и кипел.
Вот и страницы про Бухару. Надо покурить, расслабиться и вспоминать, чтоб ожили проклятые закорючки. Чувство чужеродности своей в азиатском городке, чувство стыда за дремучее невежество в этой культуре. Слывя среди знакомых эрудитом, ибо много читал, Рубин был на самом деле вопиюще, ужасающе необразован. Об Азии, к примеру, мог бы он произнести лишь общие какие-то слова, к истинному знанию не больше относящиеся, нежели орнамент этикетки — ко вкусу содержимого бутылки. Эмиры. Хлопок. Жестокость (янычары, ятаганы, кол). Омар Хайям. Чайханы. Гаремы. Ходжа Насреддин. Мечети. Медная посуда с орнаментом. Всё. Такого интеллектуального
Была еще с собой записка — дал приятель к давней своей соученице, здесь работавшей в каком-то местном научно-медицинском заведении. Она ровесницей была, но выглядела много старше. Некрасивая, добрая, провинциальная, явная и очевидная неудачница в личной жизни — из тех, кто надежнейшими друзьями бывают, а на большее и не претендуют с годами, довольствуясь хоть какой-то нужностью своей кому-то. Большое везение таких женщин, обделенных собственной фортуной, если находится объект опеки, заботы, привязанности или поклонения.
У этой — был. С таким значением и с таким глубоким чувством произнесла она фамилию Юренев, что не посмел Рубин спросить, о ком, собственно, речь. Но она торопливо рассказала сама. Даже похорошела от возбуждения, излагая сведения из Брокгауза и Ефрона. Впрочем, и из жизни самого Юренева, к которому немедленно Рубина повела, с очевидностью делая гостю душевно ценный и существенный подарок.
Был Сергей Николаевич Юренев, к которому они шли, — из дворянского рода, начинавшегося некогда в Польше, а с четырнадцатого века широко известного на русской службе. Среди них был стрелецкий сотник, прославленный защитой Соловецкого монастыря от шведов, были полководцы, вице-губернатор, деятели искусства и сенаторы.
А в двадцатых годах прихотливые водовороты российских судеб вынесли Юренева Сергея Николаевича в город Тверь. И служить он стал в музее, попадая изредка в Среднюю Азию (читал лекции по истории живописи и археологии), где чрезвычайно полюбил Бухару, после лагеря навсегда в ней поселившись.
А на лагерь он по многим своим данным был заведомо обречен: происхождением, способностями, характером. Только миловала его судьба и обходила. Вплоть до самой войны. И еще потом короткое время. В армию не успели его призвать, но окопы он копал все время, пока Тверь не оказалась под немцами. А тогда вернулся в музей. По нему хозяевами ходили германские офицеры. Курили в залах, приводили девок зачем-то, а однажды он услышал, как трое интеллигентного вида офицеров обсуждали неторопливо друг с другом, какие картины стоит взять себе. Вернее, обсуждали двое, третий настаивал на том, что лучше потерпеть до Москвы, где выбор будет несравненно интересней. Услыхав это, Юренев пошел к коменданту города. И был принят. И на отменном немецком языке объяснил, что Германию, страну великую и им вполне уважаемую, такое хамское поведение ее нерядовых представителей — сильно компрометирует. И был учтиво выслушан. И был похвален за визит. И был расспрошен о своем происхождении и приглашен на службу. И был понят, когда неукоснительно твердо это лестное приглашение отверг. И беспрепятственно вернулся в свой музей. А уже назавтра там висели немецкие таблички «не курить» и никто ничего не трогал.
Сотрудники музея знали, кому обязаны, и не раз об этом с благодарностью вспоминали. Но когда немцы откатились из Твери, когда на третий уже день забрали Юренева в армейскую комендатуру, ни один сотрудник не осмелился туда пойти. Десять лет получил Юренев за «сотрудничество с немецкими оккупантами», и еще счастье, что расстрелян не был. Следователь, симпатичный молодой капитан с воспаленными докрасна белками глаз (столько было срочной работы), сказал Юреневу, что в музее побывал, что ему все рассказали, но безусловно следует карать всех, кто с немцами вообще общался. Вот если б вы взорвали этот музей вместе с офицерами, это было бы по-нашему, сказал следователь. А то поперся разговаривать! За это мы караем беспощадно и не вникая, в этом полная есть военная справедливость. И рука наша настигнет любого, сказал следователь, не разбирая кого, и об этом все должны знать, это секрет политшинели. Тут Юренев уж на что был раздавлен случившимся, однако хмыкнул и следователя поправить попытался. Но капитан от лекции на тему «Что такое секрет Полишинеля» отмахнулся с презрением и сказал, что слова эти сам лично слышал от председателя трибунала, а тот — полковник. Так что секрет — он именно секрет политшинели. И отправил Юренева в камеру, благо была в Твери тюрьма, а в ней кто только не сидел за время ее существования — хрестоматия была, а не тюрьма, пособие по истории российской.