Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
В лагере непостижимо как, но выжил слабогрудый Юренев, а после поселился в Бухаре. Здесь работал сторожем, рабочим на археологических раскопках, никуда больше по искусствоведческой части не поступал. Но с годами обильное паломничество к нему возникло: необыкновенным знатоком Средней Азии, истории ее и культуры показал себя Юренев. А он тем временем нищенскую пенсию себе заработал и сейчас, хоть и является достопримечательностью города, а в новую квартиру наотрез отказывается переезжать. Хотя живет в каморке, в стене.
— Где, где? — переспросил Рубин.
— Сейчас придем, увидите, — ответила спутница и продолжила восторженный рассказ: — Муллы при встрече
— А это почему? — спросил Рубин.
— Потому что девственник, — сухо пояснила спутница тоном знатока-исламоведа.
Страхота, подумал Рубин усмешливо, со святыми разговаривать тяжело. Тоже мне Вергилия Сусанина.
Они пришли. Большие ворота вели в огромный, почти квадратный двор, огороженный высокой стеной, но в стене этой в два этажа были видны двери. Словно улей сотами, была усеяна стена каморками. Это был двор старинного медресе, и в конурках этих жили некогда ученики. Потом здесь было гигантское коммунальное жилье, но уже разъехалось большинство обитателей, а Юренев упрямо оставался. Только два года или год, как тут свет провели, сказала спутница, а то всё на керосинке и на примусе. Так зимой же холодно, удивился Рубин. Еще как, ответила спутница. Жаровня с углями, если рядом сидишь, то греет. Только уголь дорогой, а с электричеством полегче стало. На десять лет позже провели его сюда, чем ракету с человеком в космос запустили. А жило здесь множество семей. Несколько сотен человек.
В каморке оказалось неожиданно просторно и уютно — тем уютом хорошо обжитого помещения, когда лишнего нету ничего, хотя видно, что живут со вкусом к жизни. Сразу слева от двери, очень странное и неожиданное здесь, стояло белое пианино. От него отгороженная маленьким стеллажом, туго набитым книгами, виднелась узкая кровать с железными спинками. Суконное одеяло не полностью закрывало жидкий тюфячок. Груду керамических обломков дивной красоты и какие-то древние посудины и подносы разглядел Рубин уже позже, ибо навстречу из-за стола поднялся, большую лупу для чтения на книгу положив, очень высокий и тощий старик с чистым сухим лицом. В ярком свете низко висевшей лампочки без абажура не видна была густая сетка морщин, вмиг объявившихся, когда он снова сел. Длинные цепкие пальцы, сильное рукопожатие, спокойный прямой взгляд больших выцветших глаз. Женщине Юренев поцеловал руку, низко склонившись к ней.
— Про вас, Сергей Николаевич, я уже всю дорогу рассказывала, а вот Илья Аронович Рубин, мне его очень рекомендовали из Москвы друзья, — это было произнесено тоном начинающего экскурсовода.
— Польщен вниманием, — сказал Юренев улыбчиво. — По каким делам в наши края наведались?
— Я журналист, — ответил Рубин, продолжая исподволь озираться и не совсем понимая, зачем он сюда приперся. Еще мерзкое было очень настроение.
— А, — сказал старик одобрительно. — Хорошая специальность. Древнейшая. А что освещаете?
— О науке я пишу, — сдержанно ответил Рубин.
— Обширная область, — вежливо кивнул Юренев. — На классиков только надо чаще опираться. Опираетесь?
Рубин недоуменно посмотрел на старика: он то ли улыбался гостю, то ли плотоядно щерился.
— Я имел в виду, что классиков цитировать полезно, — пояснил Юренев уже с явной издевкой. — Кашу Марксом не испортишь, как говорится.
— Калом бурите? — грубо ответил Рубин старой студенческой шуткой, чуть не задохнувшись от нахлынувшей злости. Ну и плевать, подумал он. Судья нашелся. Сморчок замшелый.
Юренев
— Правильно, — сказал он. — Молодец. Нечего всякому хрычу оскорблять гостя прямо с порога. Не серчайте. Я соскучился по хорошему разговору. В самом деле, о чем пишете?
Что-то было располагающее в его тоне и в нем самом. В улыбке, что ли? Рубин сам не заметил, как стал рассказывать о недавно умершем физиологе Бернштейне, с которым хорошо знаком был и которого боготворил со всем пылом человека, еще нуждавшегося в учителе-мудреце.
Рубин рассказывал об ученом, лет за пятнадцать до Норберта Винера вышедшем на идеи кибернетики. Но идеи эти оказались никому не интересны, а коллеги вскоре начали травить Бернштейна, отовсюду его выгнали в пятидесятом году, но тут домой к нему толпой потекли ученики, возникла поразительная, чисто отечественная ситуация: сидел в своей квартире отовсюду изгнанный, ошельмованный, преданный казенной анафеме человек, а к нему в очередь записывались на часовой разговор десятки молодых ученых из невообразимо разных областей науки. Уже его идеи разворовывались, как водится, шли по рукам, присваивались другими, растворяясь до неузнаваемости во множестве чужих экспериментов, а старик только посмеивался в ответ на возмущение друзей и почитателей, ничуть его не разделяя, — какая разница, кто автор, если идея зажила полнокровной жизнью.
— Как я его понимаю, — хмыкнул Юренев.
Приведшая Рубина женщина азартно раскрыла рот, спеша вмешаться и тоже что-то рассказать, но Юренев быстро глянул на нее, и та умолкла, с обожанием на него глядя.
Рубин вспомнил, как ездил поговорить к одному маститому академику, и академик замечательную фразу назидательно тогда произнес:
— Утверждать, что обратную связь в нервной системе открыл не я, а Бернштейн, — значит подрывать приоритет отечественной науки.
— Замечательно, в самом деле, — одобрил Юренев. — А Бернштейн ваш — он еврей, естественно?
— Право, не знаю, — ответил Рубин, чуть насторожившись от тона, каким это было сказано. — В том-то и дело, что академик расширительно говорил. Как истинно русский человек, он вообще никого другого на нюх не переносил. А Бернштейн — из обрусевших немцев, кажется.
— А в пятидесятом его, значит, не как космополита костили? — спросил Юренев живо.
— Нет, — сказал Рубин, — в чистом виде за научные идеи. Там даже одна аспирантка выступила, девочка наивная, и говорит: зря вы Николая Александровича так ругаете, ошибка это, он ведь не еврей.
— Да, святая простота, — усмешливо согласился Юренев. — Как это тогда говорили: чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом.
Снова он это как-то сочно сказал, и Рубин вскользь заметил, на проверку:
— Аппетитно вы это произносите. Со вкусом.
Юренев остро и быстро глянул на него и, помолчав мгновение, сказал мягко:
— Болеете все-таки племенной болезнью. В юдофобстве так и жаждете любого заподозрить, правда?
— Есть немного, — осторожно ответил Рубин.
— И у меня немного есть, если хотите начистоту, — просто сказал Юренев и улыбнулся так открыто и хорошо, что Рубин тоже улыбнулся в ответ.
— Знаете, — сказал Юренев медленно, словно нащупывая тропку к пониманию, — приходилось вам ведь слышать или читать о латышских стрелках, охранявших революцию и ее вождей? Приходилось?
— Конечно, — ответил Рубин с готовностью. — Очень знакомая цепочка. Сейчас вы упомянете украинцев, самых страшных охранников и конвоиров в лагерях у нас и у немцев.