Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
— Верно, — Юреневу явно нравилось несогласное взаимопонимание. Глаза его блестели острым задором. — А теперь скажите-ка мне, при вашей осведомленности, кою с радостью наблюдаю и одобряю, — к украинцам нет ли у вас на основе читанного и слышанного — нет ли и по сей день некоего живого чувства? Которого сами вы, скорее всего, стесняетесь?
— Есть, — признался Рубин. — И действительно, стыжусь его и прячу, но есть.
— Так откуда же у меня может быть филосемитизм? — грозно и твердо спросил Юренев и на стенку перестал спиной облокачиваться, выпрямил свой худой торс и сверху вниз на Рубина
Вдруг Юренев прервал свой грозный монолог и засмеялся, с некоторым то ли смущением, то ли лукавством глядя на Рубина, сидевшего напрягшись. Но был Рубин готов к внезапному разговору нараспашку.
— Попался старик, — сказал Юренев, звучно высморкавшись в большую цветастую тряпку, бывший шейный платок или косынку, ловко добытую им из-под подушки длинной худой рукой. — У латыша был этот портсигар изъят, — объяснил он Рубину, — многим тысячам тогда судьбу сломали после счастливого слияния с семьей народов. И снова засмеялся, что-то вспомнив.
— Для вас точнехонько история, — объяснил он. — Как-то раз у нас в бараке спор завелся, какой нации в лагерях больше сидит. Кто-то первый сказал, что русских, конечно, ему грамотно объяснили, что считать надо в отношении к общему количеству людей этой нации в стране; тогда решили было, что грузин больше, очень их много шло в пятьдесят втором. Но согласились единогласно, что евреев все же больше всех. И тут с соседних нар пожилой украинец угрюмо голос подает: это, говорит, такая нация, всюду она пролезет и своих протащит. Ах, как хорошо мы все смеялись! Очень от сердца он сказал, с истовостью, нарочно так не получится.
Юренев задохнулся и закашлял трудным глубоким кашлем слабогрудого человека. Отпил какого-то отвара или настоя из пиалы, аккуратно прикрытой марлей, снова марлю заботливо расправил.
— Тяжко очень было? — глупо спросил Рубин, кляня себя за вырвавшийся плоский вопрос.
— А-а, — махнул рукой Юренев — скорей презрительно пошевелил длинными пальцами. — Всяко бывало. Унизительно это было очень. Унижение широчайший спектр имеет, батенька. Голод — он ведь очень унизителен, упаси вас Бог это узнать. И труд бессмысленный, и болезни, и бессилие — унизительны. Это, может быть, посильнее, чем собственно неволя.
— А вера помогла вам? — снова Рубин ужаснулся своему вопросу, так не к месту и бесцеремонно он звучал, но Юренев очень оживился. И сбоку от Рубина — где тихо-тихо сидела провожатая — негромкий послышался фыркающий смешок.
— Вы, наверно, это вот заметили? — спросил Юренев, оборачиваясь к висевшему у изголовья кровати прямоугольнику размером с икону, аккуратно завешенному марлей. Впрочем, в углу над кроватью висела еще маленькая икона Сергия Радонежского в медном окладе. — Мне не только вера помогала, но еще заклятие некое. Я его вроде индусов непрестанно повторял и повторяю нынче в трудную минуту, только содержание русское.
Правой
И сразу так хорошо сделалось на душе у Рубина, так спокойно и светло, что острую благодарную любовь почувствовал он к этому старому несгибаемому отпрыску древнего рода. Нечто крайне важное мгновенно передал он Рубину — завет, как жить и относиться к стихии.
— Ну, спасибо, — сказал Рубин восхищенно. — Это настоящий подарок.
— А теперь попьем чайку и продолжим, — сказал Юренев, очень довольный произведенным эффектом. — Только вы меня, батенька, правильно поймите, я и от веры предков не отрекался, просто это необходимая в наши времена духовная добавка, без нее никак не обойтись. Вы зеленый пьете? Где там вашему индийскому, я уж о грузинском не говорю.
Рубин оглядывался с интересом. Здесь было множество вещей, способных украсить любой музей или коллекцию. И на молчаливый вопрос гостя Юренев пояснил:
— Завещал я это почти все Русскому музею в Ленинграде. А часть — местному. Здесь исключительно мои находки. А продавать не хочется, рука не поднимается расстаться.
— Пенсии хватает? — спросил Рубин осторожно, ибо вновь не слишком деликатен был вопрос.
— Остается! — засмеялся Юренев. — Мне ведь власть от щедрот своих роскошный пенсион положила: пятьдесят рублей каждый месяц.
Рубин дернулся непроизвольно, однако возглас изумления сдержал. Он уже сообразил, что здесь лучше разговаривать спокойно.
— Хлеб, крупа, сахар, — сказал он. — Чай еще, пожалуй, и молоко. На большее хватит вряд ли. — Он вопросительно посмотрел на Юренева. Юренев смотрел на чайник.
— Я аскет вообще, — сдержанно сказал он. — Так давно уже себя приучил. Только, честно вам признаться, ем гораздо лучше, чем вы предположили. Мне окрестное население продукты приносит. Лечу я их помаленьку.
— Умеете? — спросил Рубин. — В смысле — учились?
— В санчасти в лагере доводилось крутиться, — уклончиво ответил старик. И опять расплылся в улыбке: — Что греха таить, святым я здесь слыву, так что лечу, уж извините, шарлатанством — сиречь внушением по-вашему, по-научному. От меня что ни примут — верят, потому и помогает, как известно. А отсюда и благодарность натуральным продуктом как-никак перепадает. Знаете ли, сам-то аскет, а вот Машке-распутнице на базаре говяжьи мозги приобретаю, обожает она их, мерзавка.
Только сейчас Рубин сообразил, отчего левую руку старик время от времени опускает возле себя, словно трогает там что-то. Привстав, увидел он, что сбоку от Юренева стоит еще одна табуретка, на ней сложен тонкий ковер, и спит на нем, свернувшись безмятежно, огромная пушистая кошка коричнево-черной масти с белой полянкой на загривке.
— Дмитриевна-джан, заварите нам чайку, не откажите, обожаю женскую ласку, — попросил Юренев.
Дмитриевна-джан быстро и ловко заварила чай, достала две пиалы и колотый сахар. Быстро глянула на старика и выставила на стол миску тонко нарезанных и тщательно высушенных черных сухарей с кристалликами соли на каждом.