Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
— Квиты, — улыбнулся Фальк. — Излагайте свою проблему, она вас явно точит.
— Излагать мне, собственно, нечего. Я сижу каждый день как проклятый, с утра сижу..
— Рыцарь сидячего образа, — не утерпел Фальк.
— И не знаю, как делать книжку, — Рубин, договаривая фразу, понимал, что жаловаться грешно и глупо, но уж больно хорошо слушал Фальк, становилось легче от его внимания.
— В смысле содержания книжки или возможности ее напечатать? — спросил Фальк.
— И того и другого, — пожал плечами Рубин. Фальк вдруг жизнерадостно засмеялся. Рубин недоуменно поднял брови.
— Просто удивительная в России цензура: хаять и поносить устройство Вселенной можно запросто, а мелкую гниду из начальства прошлых лет — нельзя.
— Потому что за гнидой вся система проступает, — уныло и бессмысленно объяснил Рубин.
— Да, кое-где не изжиты отдельные случаи повсеместного произвола, повального воровства и всеобщего разложения, — в тон ему поддакнул Фальк.
— Вам
— Грубо, но не глупо, — Фальк обрадовался, что Рубин чуть расшевелился. — Теперь с вами можно разговаривать. А то хиреете, как орхидея на суглинке. Может быть, вы просто лентяй?
— И это, — согласился Рубин.
— А с утра если хорошо поработаешь, — мечтательно протянул Фальк, — то чувствуешь себя к исходу дня, как любовники — к исходу ночи.
— Можно я закурю? — спросил Рубин. — Правда, такое ощущение мерзкое, что жизнь зря проходит.
Фальк в ответ продекламировал Рубину его же стишок: «С утра за письменным столом гляжу на белые листочки. А вот и вечер за окном. Ни дня, ни строчки».
Рубин польщенно хмыкнул.
— По-моему, вы путаете плодотворность жизни с ее продуктивностью, — осторожно сказал Фальк.
— Какой перл психотерапии! — отказался Рубин от утешения, вовсе не за этим пришел он, хотя уныние и впрямь куда-то схлынуло. Он действительно не знал, как продолжать книгу. Выяснив основные вехи жизни Бруни, встал он перед необходимостью сочинять, но воображение, необходимое для вымысла или хотя бы домысла, отсутствовало у него или атрофировалось от неупотребления.
— Я не сочинитель, понимаете, я пересказчик, излагатель, я… — замялся он, объясняя Фальку свою досаду.
— Вы бормотург, — подсказал Фальк.
— Вот-вот! — обрадовался Рубин.
— Так бормочите на здоровье все истории, которые вам кажутся уместными, зачем вам непременно с болью и натужно втискиваться в известные вам жанры, чтобы непременно быть как все? Я этого искренне не понимаю, — чуть раздраженно сказал Фальк, забыв о функции врачевателя. — Нет, вы не свободный еще человек, вы не готовы, вы все еще тот вялый литератор.
— Какой вялый литератор? — ошеломленно спросил Рубин. Он от Фалька не ожидал раздражения, скорее какой-то необычной идеи ожидал.
— Я был уверен, что вам рассказывал, — оживился Фальк. — Эту историю мне повестнул один старик, сидевший где-то под Челябинском. В войну это было, на самом-самом ее исходе. Лагерное их начальство решило взбодрить двух подопечных, но не прибавкой, разумеется, еды в котел, а разрешением создать театр. Может быть, самим хотелось как-нибудь развлечься. А пьесу для театра заказали зэку, ошивался где-то на подсобных работах один придурок голубых кровей, бывший литератор, вялый и снулый человечек. Дернули его и поручили творить. Непременно чтобы про войну, но из французской жизни. Своя им уже тоже, видать, к горлу подступала. А он часто уголовникам в бараке романы тискал, и начальство знало через стукачей, что очень завлекательно выходило у него про западную развратную канитель. Вот ему такую же и заказали теперь пьесу. Чтобы, значит, про роскошную растленность с романтическим надрывом, но на фоне борьбы с фашистами. Очень он обрадовался такому заказу, сел в отведенную ему каморку, воспарил духом и быстро залудил роскошный боевик. Было там все как надо. Прелестная француженка Мадлен дурила немцам головы, как хотела, все у них в штабе вовремя узнавала и сообщала через своего любимого Жака партизанским связным Раулю и Мишелю. А еще по ходу дела там участвовали разные слои французского населения из романов, что читал и тискал ворам литератор: баронессы, виконты, графы, фрейлины и аббаты. Потому, что немецкие офицеры были падки на аристократов, как мухи на говно, в их салонах и дворцах Мадлен и охмуряла немцев, как последних фраеров. Партизанам оставалось только все подряд взрывать, что фашисты очень уморительно переживали под жуткий хохот публики. Если к этому еще прибавить, что весь высший французский свет изъяснялся слегка по-уголовному, то есть легко и непринужденно по фене ботал, то вы поймете, каков был общий успех. Мат, наверно, чем-то заменялся, но таким же выпуклым и сочным эквивалентом, этого на фене хватает. Да, вот еще что важно для завязки нашего сюжета в тугой узел: Мадлен была простая девушка, дочь портового рабочего, разумеется, а ее любимый Жак был графского рода, вследствие чего она из пролетарской гордости отвечала «нет» на его хамские домогательства, хотя сама сгорала от любви. А еще там был советский разведчик, предок и прообраз Штирлица, который обхождением и эрудицией покорял всех графинь и виконтесс, в то же время являясь заслуженным офицером вермахта, а также боевым наставником партизан, одновременно всюду пребывая. Словом, это было нечто высокое и настоящее, так что даже начальство и охрана из соседних лагерей приезжали эту пьесу посмотреть. На роль Мадлен сыскали какую-то девку из соседнего поселка, а виконтесс и графинь играли, по-моему, сами зэки, так что смеха были полные галифе. Вялый литератор необыкновенно расцвел и уже надеялся
Фальк с достоинством, как подобает зрелой Шехерезаде, прервал рассказ и неторопливо налил себе стакан компота из кастрюли, стоявшей на подоконнике. Взглядом предложил Рубину, но тот отказался, показав сигарету. Фальк усмехнулся, довольный лютой заинтересованностью гостя, и плавно продолжал:
— Дергает его к себе опер и спрашивает: ну что, Шекспир ебаный, как идет твоя парашная пьеска? Вялый литератор ему почтительно излагает свой волнительный свежий замысел: дескать, Мадлен оказалась вовсе не дочкой докера, а подброшенным внебрачным ребенком одного загульного банкира, который ныне безутешно рыдает, ищет всюду свою дочь и обещает за нее половину банка. Тут берет его на крючок наш офицер, чтобы за наводку на дочь получить ключи от склада боеприпасов; ключи эти мудаки-гестаповцы хранят, как выясняется, у банкира. Так что в финале пьесы будет оглушительно взорван склад, и взрыв этот составит звуковой и световой фон для объятий Мадлен и Жака, потому что Мадлен теперь уже не профурсетка из низов и ей нечего кобениться перед этим аристократическим козлом.
Видя искреннее наслаждение Рубина, Фальк опять сделал перерыв. Возвратившись через две минуты, он для вдохновения продолжал, уже не садясь:
— Опер это выслушал, и ему не понравилось. А что искусство принадлежит народу, опер понимал буквально, ибо куда от опера мог деться этот чахлый зэк. А народом все легавые чувствуют себя отродясь. Такая лабуда не прохезает, сказал опер, и не вешай мне лапшу на уши, я не фраер. У тебя выходит в этом разе, что все успехи французских партизан — от банкирских и дворянских выблядков, что идеологически неверно, а исторически — просто хуета. Давай иди и делай так, чтоб этот Жак оказался сыном какого-нибудь слесаря, зашедшего однажды во дворец, чтобы починить сортир, и поимевшего распутную графиню на кушетке в бальном зале. И тогда у тебя все концы сошьются, а также будет клизма всем капиталистам. Вялый литератор мекал что-то о законах жанра, но тут опер его спросил, не желает ли он в штрафной изолятор или барак усиленного режима с выводом на общие работы. Для освежения таланта, как выразился опер, чтоб не протух. И пошел наш вялый литератор заплетать сюжет, как приказали. Только сел и воспарил — выдергивает его начальник культурно-воспитательной части…
— Не прерывайтесь, умоляю вас, — воскликнул Рубин. — А то запал пройдет, я знаю, не прерывайтесь!
— Пожалуйста, — со снисходительностью и артистизмом ответил Фальк, выписав рукою в воздухе нечто загадочное и грациозное. — Продолжаю. Что ж ты, сучий потрох, пишешь нам для второй серии? — спрашивает вялого литератора этот мастер идейной перековки, семь классов кое-как закончивший, а со второго курса техникума выгнанный, — такое у них обычно образование. Наш вялый литератор излагает ход сюжета, как надиктовал ему опер. Нет, не проканает твоя жидкая баланда, говорит ему начальник по культуре. Не годятся нам такие выебоны. Война идет к концу, гражданин маратель, нам пора задуматься о будущем, дорогой Укроп Помидорович. Так что вы эту любовь закрывайте, я вам нужный ход подскажу. Пусть эта ваша Мадлен окажется не дочкой докера, а потерянным ребенком того самого графа, чей сын Жак думал раньше, что любит ее как мужик бабу, и старался опрокинуть где ни попадя. А любовь-то у него выходит — братская. А по-настоящему втюриться она должна в советского разведчика, и пускай они вместе начинают вращаться в высшем свете, подрывая основы капитализма и готовя победу ихней компартии на ближайших выборах. Я на этом варианте, гражданин писатель, настаиваю категорически. А не то сгною в карцере, так что выбирайте добровольно. А хотите, пусть ваш Жак просто окажется педерастом, все равно французы — все педерасты, и его тогда исключат из партии за еблю с кем попало, а с исключенным из партии и любви не выйдет никакой, это даже французу ясно, так что я ваше воображение чересчур не стесняю. Идите и думайте. И пошел наш вялый литератор к себе в каптерку. И что он, угадайте, сделал?
— Неужели повесился? — с искренним огорчением спросил Рубин.
— Я что-то там забыл, — ответил Фальк. — Еще его начальник производства вызывал. Насчет технических подробностей советовал. Вроде как послать двух баронесс и виконта с фрейлиной подсыпать песок в буксы немецких эшелонов.
— Повесился? — нетерпеливо спросил Рубин.
— Вот чего вы недооцениваете, милый Илья, так это перерождения души под влиянием настоящего творчества, — назидательно ответил Фальк. — Вялый литератор за это время человеком стал. Личностью. Он свою душу уважать начал и ценить, обрел он человеческое достоинство. Словом, ушел в побег. Уголовники ему помогли. И с концами. Как в воду канул. Правда, поучительная история?