Гать
Шрифт:
Так, ладно. Вот теперь точно надо уходить. Они наверняка чуют смерть друг дружки. Скоро будет здесь их целая толпа.
Хорошо другое — знал бы гаденыш, с кем имеет дело, наверняка не стал бы в одного соваться. Значит, еще побегаем.
Шагом. Марш.
Спустя полчаса Козлевич уже едет на мотодрезине обратно в город. Козлевич едет работать.
8. Явка с повинной
Я часто вижу страх
Им суждено уснуть в моих стенах
Застыть в моих мирах
Князев
Сочувствие ваше мне не требуется, я себя не на помойке нашел. Только выйду на улицу с оказией, сразу вокруг охи-вздохи раздаются, как жалко, мол, такой молодой.
А если и молодой, то что? Сразу ложись теперь да помирай? Нет уж, дудки, не на таковских напали. Я еще поскребусь, я еще поковыряюсь, поелозию по белу светушку у всякой досужей публики на глазах.
Чтобы покончить с этим всем, много ума не надо, или чего там, силы воли. Глупость все это. Для такого опрометчивого шага нужна не сила, но бессилие что-либо противопоставить злой судьбе. Это в толпе ходить — чего уж проще, дал слабину, поддался на их посулы и крики, рявкнул раз, рыкнул два, все довольны, можно смело кидаться в тебя камнями, это же так просто. Но ты поди останься среди нелюдей человеком. Не будь, как они, ступи в огонь, пойди против ветра. Вот где нужна крепость ума и мужество — продолжать оставаться человеком там, где другой враз оскотинится и сгинет.
Нет. Никогда я не сдамся. Даже стоя на пороге великого ничто, я буду помнить, что жизнь — это не только борьба и страдание, но и нечто большее. Это искра в глазах прохожего, это встречная улыбка девушки, продающей цветы на углу, это музыка, доносящаяся из открытого окна соседнего дома. Жизнь — это моменты, которые мы запоминаем, это истории, которые мы рассказываем, это воспоминания, которые мы храним.
Жизнь — это дар.
Так что пусть говорят, что хотят, пусть судят, как им угодно. Я выбираю жить, выбираю дышать каждым мгновением, пусть даже и вопреки всему.
Я буду идти по этому пути, пока сердце бьется в груди, пока в душе живет хоть капля надежды. И пусть мир вокруг меня рушится, я найду в себе силы взглянуть ему в лицо и сказать — я еще здесь, и я не поддамся соблазну тоски, посулам безнадеги, не кану в тихое болото липких тенет предательской слабости бесконечной череды пустого самокопания.
Да и какой в нем смысл?
Любой другой на моем месте вообще выкинул бы из дома все зеркала — как символ избавления от соблазна. Глаз не видит — желудок не страдает. Так многие и живут — выдумают прекрасных себя, чья бабушка не согрешила здесь на болотах с водолазом, а вовсе даже была царицею морской, потомком урусских князей инкогнито. И крепко зажмуриваются до скончания века.
Но я — не таков. Я больше, я выше этого. В прямом смысле. Когда я выхожу на улицу, мои вечно слезящиеся глаза оказываются так высоко над беснующимся людским морем, что иногда я вовсе забываю об их бренном существовании. Я как будто становлюсь один на всем белом свете, погруженный в туман бытия задумчивый одиночка, бредущий по своим делам. Ну и что, что не такой, как все. Что я вижу в мутном зеркале собственной прихожей? Ровно то, что ожидаю увидеть, то единственное, что мне выдано злою судьбой в качестве безраздельного собеседника до конца моих дней.
Серая землистая кожа, холодный отсвет вкрапленного металла, вечно сочащаяся у скреп
Сюжет там развивается совсем иной.
Будто проживаю я в прекрасном замке среди ухоженного тенистого сада, кругом газовые фонари развеивают вечную болотную мглу своим ярким светом, разноцветные райские птицы скачут по ветвям, роняя перо в прелую листву под ногами. По всему выходит — красота-то какая, лепота. Одна проблема — в этом сне я вечно голоден, причем не в бытовом, природном смысле — хоть жизнь моя и дарована мне при весьма противоестественных обстоятельствах, как и все живые существа, я регулярно нуждаюсь в должном харчевании.
Но тут другое. Чувство такое, будто голод из меня жилы тянет, вцепляясь в кишки раскаленными металлическими крючьями, так что мне уже не до красот вокруг, и не до велеречивых рассуждений о бренном. Бытие это вот оно, запустило в меня свои жадные руки-ножницы и терзает. А я бы и готов утолить эту невыносимую страсть, погасить, наконец, горящий у меня в нутре пожар, однако чем? Нечем.
Ни крошки хлеба в том замке, не говоря уже о столах, заваленных яствами.
Пусто кругом, шаром покати.
То есть как бы не так. Замок мой во сне уютен, прибран, и столы, те самые тисовые столы на две дюжины персон, заблаговременно расставлены по палатам, и в саду повсюду видны уютные беседки, только и ожидающие принять припозднившуюся дружескую компанию на званый ужин. Но нет. Не носятся слуги, не дымятся блюда и соуса, не наполняются бокалы, не стучат о столешницу горячие супницы.
Я один, и даже корки хлеба мне подать некому. Я уж готов бы был с голодухи насырую вточить райскую птицу прямо так, целиком, не разделывая, да только юркие твари больше издеваются над моими страданиями с недоступных даже моему немалому росту ветвей, чем желают лезть мне в рот. Положение, скажу вам — хуже не придумаешь, хоть ложись да помирай, а помирать я, как вы уже должно быть заметили, не собираюсь. Нет у меня такого в близлежащих планах.
И вот маюсь я с голодухи промеж всей этой красоты, и ясное дело, не мила она мне, окаянная. Такая дилемма, хоть вой.
— Дяденька, а дяденька?
Откуда это голос такой раздался в моем голодном одиночестве? Опускаю я глаза долу и вижу там девочку-настеньку. В сарафане, с косой. Стоит такая, глазками луп-луп.
— У вас тут случайно в саду не произрастает цветочек аленький?
Что бы вы почувствовали на моем-то месте? Правильно, все тот же лютый голод.
До цветов ли мне в подобном настроении, мне только и хватало сил, что отвести свой жадный взгляд от тонкой девичьей шеи. Интересная деталь, на том укромном месте, где у людей обычно бьется живой пульс, у гостьи моей нежданной царило лишь мертвенное спокойствие. Что ж, недаром девочка эта с косой ходит.
Аленький, говоришь, и вспомнилось мне тут, что в саду, за кустовой изгородью, где никто даже не ходит и не видит, растет цветок одинокий, аленький. Не простой он, о нет, сказочный! Ягоды его — спелые, красные, словно капли крови, а вкус… Ах, вкус! Сладкий, как первая любовь, и освежающий, как утренняя роса.
— Подожди здесь, — говорю я девочке и торопливо мчусь к заветной изгороди, аж сердце бухает.
И что это меня так разобрало? Обыкновенно я хожу спокойно, враскачку, лишь бы ничего вокруг не повредить, а тут вдруг подобный ажиотаж.