Гать
Шрифт:
Тот обидный максимум, на который мы вообще отродясь способны — это оборачиваться под конец нашей земной юдоли не слишком кривым зеркалом чужого и весьма прискорбного творения. Судите сами, если истинный творец не сподобился произвести на свет ничего лучше этой вот кельи со всеми населяющими ее мокрицами, крысами и тараканами — и да, мной — то на что, в таком случае, можем претендовать мы сами?
Максимум той красоты, что нам отпущен, равновелик разве что золоченому ершику от унитаза, потаенной комнате грязи и пафосной аквадискотеке. И это все. Можем ли мы, при таких-то раскладах, претендовать на нечто
Втайне желая лишь одного — успеть закончить свой земной труд до того, как…
— Сышь, мужик!
Я отмахиваюсь от гнусавого голоса одной лишь пластикой тела, дрожью согбенной спины, мурашками по покрытой горячечной испариной коже, вздыбленным ежиком коротких волос. Я не оборачиваюсь, продолжая писать.
— Ну ты, к тебе обращаются!
Не показалось. Но как же, я же еще не закончил, я, можно сказать, только приступил…
Ледяная, как будто потусторонняя рука тяжело ложится мне плечо, разом останавливая суетливый поток разбегающихся мыслей. Ха, «как будто». Да уж какой там.
— Чо сидим? Встаем и выходим.
Я все так же неловко, спиной, не оборачиваясь, задаю единственный приходящий мне в голову дурацкий вопрос.
— С какими нах вещами? На прогулку! Вещи тебе там не понадобятся, гы-гы.
Трубному, раскатистому смеху вторит другой, такой же бестелесный голос.
И только теперь мои силы меня окончательно покидают, я роняю из безвольных пальцев карандаш, смятый клочок исписанной каракулями бумаги летит мне под ноги в самую грязь, но какой смысл обращать теперь внимание на такие мелочи.
Только теперь, на самом краю, мне становится настолько все равно, что даже самый страх растворяется во мне, как в плавильном тигле. Я — уже не я. А скоро буду совсем не я. Так чего теперь бояться.
Неловкой мешковатой фигурой я оборачиваюсь навстречу тем двоим.
Ангелы или демоны, кто их теперь разберет. Рога и клыки торчат, но и белоснежные крылья на месте. На лапах чешуя и когти как крючья, а в тех лапах отчего-то сжаты два нелепых ржавых казенных штуцера. Будто этим требуется оружие. Кто таким посмеет возразить, кто возжелает оказывать сопротивление.
Глядя на них каждый поймет, что всё.
Как там это у них называется, «на прогулку».
Что ж. И правда. Пора. Это только в песне поется, «я делал это по-своему». Ха. Как бы не так. Ты можешь тщить себя надеждой, но на эту прогулку ты пойдешь, как они скажут.
8. Над пропастью во лжи
У семи ключей кто тебя учил
Кто чего сказал
У семи дорог кто тебя женил
С кем тебя венчал
Ревякин
Словом, дело было в мартабре, и холодно, как у ведьмы за пазухой, особенно здесь, на долгих прудах. На мне были только узкие джинсы да толстовка — ни перчаток, ни шапки, а что вы думали, на прошлой неделе какой-то хмырь спер дедушкино драповое
Словом, стоял у самых долгих прудов, чуть зад не отморозил. А стоял я там потому, что хотелось почувствовать, что я с этим местом прощаюсь. Прощай, долгие пруды, прощщевайте, усталые бармены, только теперь я вас и видел. Вообще я часто откуда-нибудь на время уезжаю, но никогда и не думаю ни про какое прощание. Я это, право сказать, ненавижу. Я не задумываюсь, грустно ли мне, неприятно ли, но когда я действительно расстаюсь с каким-нибудь местом, мне кровь из носу хочется почувствовать, что я с ним действительно расстаюсь. А то становится еще неприятней.
Стоя здесь, я вспоминал, как мы тут рядом на поле гоняли мяч с ребятами. Нас прозвали на кампусе «шесть эн» за наши обыкновенно немудрящие, но очень смешные подряд написанные в списках поступивших имена. Николаос, Никитас, Никифорос, Никандрос, Никанорос и я, Никодимос. Нарочно не насочиняешь, нарочно не навыдумаешь. А нам сочинять и не приходилось. Приключения наши начались, пожалуй, с первого же дня обучения, когда папенькин сынок Никанорос приволок на занятия морского свина, нарочно подпоив того водкою. Шума было, когда эта пьяная рыжая морда вырвалась из рук и принялась куролесить по аудиторному корпусу, пугая встречных престарелых семинаристок.
Ну а что еще с него взять, с мажора? Футбольный хулиган по жизни, он кажется и поступал чисто на спор, забившись с пацанами на ящик эля, что смогёт и поступит на бюджет. Просидел в итоге, сжав зубы, все лето с репетиторами, но взял нужный балл, послав тем самым папеньку нафиг. На это, впрочем, его усилий только и хватило. Общаги как местному ему все равно не давали, потому на кампусе он ошивался чисто чтобы под дождем не мокнуть, целыми днями тусовался в нашей комнате, чем ужасно бы досаждал кому угодно иному, но не нам, поскольку мы с моим соседом Николаосом сразу полюбили офигительные истории Никанороса, которые тот производил на свет непрерывным потоком, нисколько на вид не утруждаясь их выдумыванием, и то ли так ловко городил огороды придумок в любое время суток, то ли и правда обладал удивительным для наших юных лет жизненным опытом и кругозором.
И глядя на его странную обскубанную как попало прическу заядлого хипана, заправленный в карго-пэнтс свитер с оленями и постоянную привычку влипать в разные истории, скорее можно было склониться к тому, что рассказов он ничуть не выдумывал, никакого богатого воображения ему бы на то не хватило. А рассказывал он меж тем самое прелюбопытное — как они месились с поселковыми на даче стенка на стенку, как его на пруду в детстве чуть не утащил здоровенный сом, как хулиганы после матча устраивают беготню взапуски с милисией, кто кого поймает и бока намнет, а также как однажды утром застукал соседку выходящей из папенькиного кабинета в самом неприличном виде. Через последнее, видимо, его выходки, при всей нелюбви грозного родителя, ему по жизни и сходили с рук, несмотря на все крики и вопли.