Гай Иудейский
Шрифт:
Но император помог мне — или скорее себе, не знаю. Когда он потянулся к чаше, рука его не дрожала. Это было странно, тем более что он тяжело и шумно дышал. Я не в силах был отвести острие меча от его груди, и он провел чашу под лезвием, стараясь не задеть его, поднял к лицу и припал губами к краю. Спазмы душили его, и он пил через силу. Больше всего я страшился того, что он уронит чашу. Не бросит, но именно уронит во время одной из спазм.
Он выпил до дна, но все не отпускал чаши и все продолжал делать глотательные движения, кадык его ходил вверх и вниз неровно и напряженно. Наконец чаша выпала из его рук и он повалился навзничь. Удобно упал, головой на
Силы уходили из меня, и я сумел встать только на колени. И так же, на коленях, сделал несколько коротких шагов к его изголовью. Правильнее — подполз. Его лицо было совсем близко от моего лица, а его хрипение сделалось таким громким, что я почти оглох. Правда, я уже не слышал ничего вокруг. Ничего, хотя вокруг стояла полная тишина и царило всеобщее окаменение.
Все остальное я делал, уже плохо понимая, что делаю. Просто мне необходимо было защититься от его хрипа. Я выдернул подушку из-под его головы и накрыл ею лицо. И навалился всем телом. Я плохо ощущал себя, сознание мое было затуманено, и, наверное, я так мог пролежать на нем сколько угодно времени. Хрипов больше не слышалось, и Тиберия больше не было передо мной. Но не было и меня.
И тут закричал мальчик. Громко, хрипло, как если бы кричал не мальчик, а старик. В единое мгновение я избавился от оцепенения, разум мой сделался свеж, а силы вернулись в тело. Обернувшись не к мальчику, а только на его крик, я протянул руку и зажал ему рот. Его голова была столь маленькой, что я свободно удерживал ее рукой. И сдавливал, смыкал пальцы, пока не услышал слабый стон. Тогда я разжал пальцы и оттолкнул его лицо от себя.
— Макрон, — сказал я.
И Макрон ответил:
— Да.
— Распни его.
И он опять сказал:
— Да.
Он схватил его — я не видел, а слышал только звуки — и за моей спиной потащил к выходу.
Мы остались одни: я и лежавший передо мной император. Я не в силах был сдернуть подушку с его лица, но я и так хорошо видел его. Скорбное, усталое, но и величественное. На нем не было следов ни болезни, ни смерти. Он лежал — император, отец нации, повелитель и защитник римского народа. Я сидел перед ним, слезы текли по моим щекам, и я не останавливал слез. Так я просидел до самого утра, и никто не потревожил меня.
Потом я встал и вышел, солдаты у дверей вытянулись и отсалютовали мне. Подошел Макрон. Я сказал:
— Император умер, прикажи сделать все необходимое.
Он поклонился. Я постоял у колонн входа.
Совсем недалеко, справа, на возвышении, я увидел перекладину. И пошел туда. Двое солдат встали при моем приближении. Я подошел совсем близко. Ноги мальчика были на уровне моего лица. Я поднял голову, он был еще жив. И смотрел на меня. Судя по всему, он плохо видел и вряд ли мог узнать меня. Но я не выдержал его взгляда и отвел глаза. Я тронул копье рядом стоявшего
— Помоги ему умереть.
Он чего-то ждал. Я думал, что он не понял, и хотел повторить, но он ждал, чтобы я посторонился. Я отошел. Он поднял копье, приставил острие к левой стороне груди мальчика и нажал. Тут же дернул его назад, приставил к ноге и вытянулся снова. Голова мальчика упала на грудь, и глаз его теперь не было видно, А красное пятно расплывалось и показалось мне особенно ярким, слепило так, что невозможно стало на негр смотреть. Все дело было в солнце, выступившем из-за горизонта, и жар его лучей я почувствовал спиной и затылком. Он был нестерпим. И только тень колонн под сводами входа, когда я достиг ее, избавила меня…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Только оговорюсь — объяснять не имеет смысла — государственные дела меня не интересовали. Мне безразлично было и само государство, и населяющие его люди. И люди вообще. С какой стати я должен был заботиться о них и направлять их жизнь?
Власть тоже в скором времени перестала иметь смысл. Правда, терять ее было еще бессмысленнее. И потому я казнил тех, кто был угрозой власти или кого я мог только подозревать в этом.
Суллу я наградил. Он стал очень богатым человеком. Сказал ему, что теперь он мой друг и пусть он хорошо запомнит это, но все равно — и это я сказал ему тоже — больше всего мне хочется увидеть его распятым. Он почтительно поклонился на мои слова — богатый, мудрый, свободный Сулла. Мой друг.
— Когда же бессмертие? — спросил я его, — Или теперь, когда я император, бессмертие уже не имеет значения?
— Нет, Гай, — ответил он (все-таки не побоялся говорить «Гай» мне, императору). — Сейчас ты ближе к бессмертию, чем когда бы то ни было. Но сначала нужно насытиться властью, настолько ею объесться, чтобы тошнило и рвало.
— Как Тиберия? — не удержался я.
— Много сильнее и много невыносимее, — отвечал он, — когда единственное спасение — бросить власть и бежать.
— Куда?
— Куда глаза глядят. В нищету, которая не будет нищетой, в лишения, которые не будут лишениями. Или через некоторое время перестанут ими быть. Все человеческое: радости, любовь, страсти, горе, лишения — все, все перестанет быть. И страх смерти тоже, потому что он самое человеческое. И когда все это уйдет, ты будешь бессмертен.
— Значит, ты думаешь, что меня свергнут и я вынужден буду бежать?
— Нет, ты уйдешь сам.
Я не верил тому, о чем говорил Сулла. Кроме того, мне не нравилось такое бессмертие, очень уж оно было непривлекательным. Не обращать внимания на власть и быть бессмертным властителем выглядело все-таки привлекательнее. Хорошо было бы казнить Суллу и забыть обо всем. О нем самом и о его непривлекательном бессмертии. Было бы правильнее и лучше всего, но я не мог. Я не хотел обманываться его ложью, но и не мог жить без нее. Другой у меня не было.
Я посылал Суллу с различными важными поручениями, чем дальше, тем лучше, надеясь, что его убьют по дороге или он заболеет и умрет. Надеялся и боялся одновременно.
Как я любил Друзиллу! Со дня смерти Тиберия — а не моего императорства — я не отпускал ее от себя. Теперь я не боялся любви. Я ей прямо говорил: «Люблю», и радовался тому, что говорил, больше ее. Она тоже радовалась, обнимала меня крепко и целовала нежно. Мне совсем не хотелось делать с ней то, что я делал с Эннией и другими женщинами. Удовлетворение страсти перестало быть необходимостью. Зато необходимо было постоянно ощущать тепло ее тела — особенное, необходимое мне тепло.