Гайдар
Шрифт:
Надо сверху донизу, - решительно заявлял он, - просмотреть эту больницу…».
Последним его выступлением в «Тихоокеанской звезде» был очерк «Тарелка слив».
«Есть в Хабаровске такое тихое племя - садоводов-любителей. Это рабочие, служащие, железнодорожники… Они украдкой копаются в своих карликовых садах… Втихомолку, почти тайком, собираются они возле таких же невзрачных саженцев, пророчествуя им блестящую будущность…
Но вместо того, чтобы оказать этим людям помощь и поддержку… поставлены эти садоводы в условия дикие и бесстыдные. Совсем недавно чуть не затравили садовода
И вот человека, который без устали работал днем в больнице (он фельдшер), а вечером до поздней ночи копался в саду, - объявили на службе кулаком…
По этим издевательским бессмысленным фактам нужно резко ударить. Этому нелепому пренебрежению к работе трудящихся, любителей-садоводов должен быть положен конец… Необходимо легализировать, признать их труд. Произвести широкий смотр их достижениям… Выявить их опыт, премировать лучших».
А тем временем, отмечал он, потребительские общества засаживают десятки гектаров привозными крымскими сортами, которые, конечно, тотчас гибнут и вымерзают…
«Дальний Восток, - заключал он, - должен иметь и крупное промышленное и мелкое индивидуальное садоводство. К этому есть все возможности…»
Он еще продолжал ходить в редакцию, отвечать на письма, которые скопились в столе, правил чужие статьи, но мысленно был далеко от Хабаровска.
Перед самым отъездом выступил в редакции на литературном собрании. Долго говорил в последний вечер о том, что такое писательский труд, из чего он складывается и почему одних ждет удача, а к другим она никогда не придет. Еще он говорил о месте писателя в нашей жизни, упомянув и о том, что так уж повелось в России - писатель был всегда радетелем, и только тот, что радел за человека, остался в народной памяти и в литературе.
На улицу после собрания вышел с ребятами-комсомольцами, которые пробовали свои силы в журналистике. Печатались они в «Тихоокеанской звезде» и «Набате молодежи».
Вечер был душный. И все направились к Амуру.
«Аркадий Петрович, - спросил один из комсомольцев, - правда, что вы уезжаете в Москву?» - «Правда». _ «и вам не жалко отсюда уезжать?» - обиженно спросил другой.
– «Жалко. Дальний Восток, и Амур, и вот этот парк - все для меня уже не чужое. И я обязательно про Дальний Восток напишу…»
* * *
Не успел.
«ВОЕННАЯ ТАЙНА»
«Ильинское. Дом отдыха под Москвой, 28 октября 1932 года.
Два месяца не притрагивался к повести «Военная тайна» - месяц в Москве прошел как в чаду. Встречи, разговоры, знакомства, ссоры… Ночевки где придется. Деньги, безденежье, опять деньги. Относятся ко мне очень хорошо, но некому обо мне позаботиться, а сам я не умею. Оттого и выходит все как-то не по-людски и бестолково. Вчера отправили меня, наконец, в дом отдыха Огиза дорабатывать
«Сказка о военной тайне» выходит отдельно.
…А вообще, суматоха, вечеринки… и все оттого, что некуда девать себя, не к кому запросто пойти, негде даже ночевать… В сущности, у меня есть только - три пары белья, вещевой мешок, полевая сумка, полушубок, папаха - и больше ничего и никого - ни дома, пи места, ни друзей. И это в то время, когда я вовсе не бедный и вовсе уж никак не отверженный и никому не нужный. Просто - как-то так выходит.
…Солнце яркое, теплое. Под окном - серебристая елка».
На третий день пребывания в Ильинском вынул тетрадки с повестью. В «Школе» он прослеживал, как судьба отца определила всю биографию Бориса Горикова. Здесь думал показать, как судьба Марицы отразилась на облике Альки, каким растил своего сына Борис[11].
С Алькой Борис дружил всерьез. Оба честно признавали свои ошибки. Отец первым показывал тому пример. И малыш Алька однажды имел повод великодушно заявить:
«Это ты ошибался… Это ничего… Помнишь, утром я был не прав и тоже сознался, сейчас ты не прав и тоже сознался.
– И уже потом вскользь объяснил Натке: - Это у нас с ним договор такой: чтобы кто не прав, то сознаваться».
Отношение Бориса к Альке было в иных случаях по-военному суровым, словно Борис забывал, что перед ним пятилетний мальчуган.
Как- то ночью Борис верхом подъехал к Наткиному дому. Натка не спала и сидела у окна. «Вам телеграмма, - сказала Натка, - подождите, я сейчас посмотрю, она у Альки…»
– Зачем вам искать? Пусть он сам найдет, - сказал ей Борис.
– Это хорошо. А я как раз жду телеграмму.
– Но он же спит, - с легким недоумением возразила Натка.
– Встанет, - сказал Борис. И Натке показалось, что слова эти он произнес холодно и резковато».
Но тут Алька просыпался сам.
«- Папка, - крикнул он, забираясь с ногами на подоконник и протирая рукою еще не совсем проснувшиеся глаза.
– Папка. На, бери… Вот тебе теле-i грамму…»
Борис читал телеграмму, хватал полусонного Альку, сажал к себе в седло и уносился в ночь.
В чем- то резче и глубже рисовал они Натку. Натка мечтала прожить трудную, но яркую и героическую жизнь. Была требовательна к себе. Не прощала низости и слабости другим. Она потеряла навсегда уважение к умному, красивому Страшевскому, такому же вожатому, как она сама, когда увидела однажды, что в разговоре с крайкомовским начальством в лице Страшевского появилось что-то угодливое и заискивающее.
Перед Наткой каждый день возникало множество проблем: маленький Карасиков ругался дурными словами. Башкиров даже по ночам ел хлеб. А Толька с Владиком устраивали каждый день «аттракционы». Последний раз они учинили ловлю рыбы удочкой из аквариума.
Перед самым отъездом из Хабаровска, когда день и ночь думалось о повести, «неожиданно, - как отметил в дневнике, - выплыл Гейка». Воспоминание было навеяно давнишней встречей с бывшим бойцом, в котором «ничего… хорошего не осталось». Гейка должен был играть не последнюю роль в разоблачении шайки Дягилева. С Гейкой в книгу входили новые подробности боевого прошлого Бориса.