Гайдар
Шрифт:
Конечно, когда новая вещь по первому разу была уже написана и он принимался писать по второму и третьему, многое менялось и придумывалось, то есть выхаживалось, по-другому. И снова по одной строке, к которой потом прибавлялась еще одна…
Но что- то сразу найденное оставалось потом в книге и памяти насовсем. И, читая друзьям, о н редко сбивался, а если сбивался, то краснел от гнева и щелкал пальцами. Зато когда доходил до особо любимого места, то, прищурившись, следил за тем, какое это производит впечатление.
Раза два завзятые спорщики Роскин и Паустовский
Зависть
Шутливые пари и ловля рыбы, пожалуй, были единственным отдыхом там, в Солотче. Остальное время и силы отнимала работа. Никто из них нигде так интенсивно не писал, как на Рязанщине. Попав как бы в равные условия, они вступали в молчаливое соперничество, хотя победитель был известен еще на старте - Паустовский.
Коста для негой Рувима оставался образцом и укором, потому что если мог существовать на свете идеальный писатель, для которого не существовало ничего, кроме литературы, то это был Паустовский. И если мог быть на свете писатель, для которого девиз «ни дня без строчки» был не мишенью для шуток, а бытом, то и это был тоже Паустовский, который выглядел больным в те дни, когда почему-либо не садился за стол. Для Паустовского работа сделалась уже не привычкой и даже не призванием, а, как сказал бы Роскин, физиологией. Косте легче было не есть, не пить и не спать, чем не писать.
В той же Солотче, возвратись однажды к обеду с прогулки, он увидел на столе возле бани увесистый булыжник, а под ним телеграмму: «Солотча Рязанской писателю Константину Георгиевичу Паустовскому».
Сам писатель К. Г. Паустовский трудился в своем кабинете, то есть в ванной. И по нерушимому соглашению - пока дневная работа не закончена, никто никого никуда не зовет и ничем не отвлекает - телеграмму эту в ванную никто не относил и через окно молча тоже не показывал.
За тем же столом, поглядывая на ту же телеграмму, сидел задумчивый Рувим. Телеграф в Солотче был свой, но аппарат часто ломался. Телеграммы на почте в подобных случаях принимали по телефону. И каждое слово, прежде чем его записать, криком повторялось не менее десяти раз, так что содержание депеши Паустовскому знало по меньшей мере пол-Солотчи. Но Рувим продолжал сидеть за столом, глядя на придавленный камнем листок и не притрагиваясь к нему.
– Это чужая телеграмма, - строго сказал ему Рувим, едва о н сел за тот же стол, - и читать ее нельзя.
– А ты думаешь, что я ее прочту?
– Я не думаю, - ответил Рувим, - я даже знаю, что ты это сделаешь, а меня потом будут мучить угрызения совести.
– Так что же, - серьезно спросил он, - мне пропадать из-за твоей дурацкой совести?
Он взял и развернул телеграмму. Киностудия просила разрешения на экранизацию рассказа Косты, любезно сообщая, что аванс в размере 5000 рублей уже выслан.
–
– спросил о н Рувима.
– Очень хорошо… - ответил Рувим.
– Если Коста получит деньги, то одолжит, наверно, и нам: ты сидишь без денег, я сижу без денег…
– Хорошо-то хорошо, - согласился он.
– Но давненько я что-то не получал таких телеграмм.
Сказал, вздохнул и ушел. И до позднего вечера не появлялся.
– Аркадий, - набросился на него, когда он вернулся, Рувим, - где ты был, что с тобой?!
– Да ничего… Просто думал, что вот я никого не убил, не зарезал, а душа болит ужасно…
– Да ты никак завидуешь, что Паустовскому пришла телеграмма?
– Да, завидую…
Он завидовал все же не телеграмме. Или, если быть точным, не только телеграмме. Он лишний раз убедился, что есть вещи в писательской профессии, которые для него недостижимы. Он не мог каждый день сидеть за столом, как Паустовский. А писать хотелось много и крепко. И это невозможно было совместить и примирить. Оттого ему и было грустно.
Одна, малая часть его «работала» на литературу. А другая рвалась к впечатлениям, которые вряд ли когда могли пригодиться, хотя тот же Коста утверждал: «Ничто, даже самая малость, не проходит для нас даром».
Он сам себе удивлялся: детское в нем даже с возрастом не исчезало. Если он писал, если к нему обращались за помощью или он сам попадал в трудную ситуацию, в нем пробуждался весь его прошлый «взрослый» опыт.
Во многих же иных случаях, возможно, потому, что детство для него кончилось слишком рано, ему хотелось «доиграть». И однажды он понял, что Коста прав: «Ничто, даже самая малость, не проходит для нас даром», потому что из игры родилась «Голубая чашка».
«ГОЛУБАЯ ЧАШКА»
Поездка в детство
После истории с незаконченными «Синими звездами» долго не мог приняться за новую работу. Возможно, разумнее всего было бы сесть и написать «Синие звезды» заново и совсем по-другому, как эта книга смутно виделась ему теперь. Ведь бывало ж: скажем, у Рувы отдельно существует журнальный вариант «Васьки-Гиляка». Отдельно, сильно отличаясь, - книжный.
Но к «Синим звездам» больше не вернулся. Запасать сюжеты впрок тоже не умел. Закончив повесть, очень медленно от нее отходил, еще медленнее подыскивал тему и принимался за новую.
А тут не было даже того чувства облегчения, когда рукопись, слава богу, закончена и сдана. «Синие звезды» сидели в нем, как мелкий осколок: и снаружи вроде не видно и прикоснуться больно.
В конце концов начал подумывать, что хорошо бы на время уехать из Москвы, пожить в маленьком городке, в комнате с цветами на окнах, где так славно пишется в ясное морозное утро или в ночной тишине.
Знал: для него на свете есть только один такой город - Арзамас. Там никто не станет говорить, что «Гайдар после «Школы» ничего стоящего не создал, а одну книгу в своей жизни может написать каждый…». Там не будет тревожного ощущения: «Все кругом что-то успевают. Только я топчусь на месте». В Арзамасе для многих он на всю жизнь просто Аркашка.