Газданов
Шрифт:
Блестящий художник, музыкант, литератор, он был абсолютно лишен той неприязни к людям, которую испытывает Шувалов. «Борис Константинович странен тем, что ему никого не нужно». Дух умирания витал вокруг него, всех окружающих он втягивал в атмосферу «искусственного и мертвого существования». Газданов постарался передать это с самого первого появления Круговского в романе.
«Борис Константинович неподвижно лежал на диване и все вокруг него было так беспощадно бело и был он так неподвижен, что я сразу вспомнил лечебницу, в которой был очень давно, еще в России: там были такие же белые комнаты, в которых лежали люди, на излечение которых уже не оставалось надежды. Да и вообще, умирание я всегда представлял себе именно так…» — как описывал Круговского при первом знакомстве Николай Соседов.
Точно так же, как внешние
Гайто не боялся того, что современники-монпарнасцы разгадают, кем именно был навеян сюжет «Шувалова». Ему самому казалось не важным, насколько совпадают герои и их прототипы, ибо за переплетением реальных и придуманных эпизодов он чувствовал правдивость собственного вымысла, печальная суть которого для него была очевидна.
Впрочем, как была очевидной и печальная участь подлинного таланта. Он всегда понимал: писателя, искусство которого находится вне классически рационального восприятия, неизменно постигает трагедия постоянного духовного одиночества. К Поплавскому это относилось в большей степени, чем ко всем людям, его окружавшим, и в этом совпадении трагичности, определяемой конкретным временем и местом (конец 1920-х на Монпарнасе), с трагичностью, определяемой судьбой (писатель вне классически рационального восприятия), Газданов видел непреодолимую силу, способную разрушить поэта. У Поплавского не просто не было повода быть счастливым, у него не было желания хоть на мгновение ощутить гармонию с окружающим миром. Именно это отличало Соседова от его собеседников Шувалова и Кругловского. Именно это отличало Газданова от Поплавского. Иногда Гайто казалось, что он понимал и чувствовал Бориса, как никто другой, но эта специфическая близость не радовала его, а скорее пугала. Он тяготился ею, потому что не хотел быть причастным к упоению страхом смерти, которое он распознавал во взгляде Бориса, скрытом стеклами очков. И в который раз Гайто почувствовал облегчение, когда избавился от знакомого страха, дав волю болезненной фантазии, придумавшей убийство, которого Борис не совершал, «великого музыканта», которого никто не знал, и Елену Владимировну, которую Гайто до сих пор не встречал.
Прошло несколько недель с тех пор, как Гайто уже собрался отослать роман в «Волю России». Однако сомнения не давали ему сделать последнее движение, чтобы вложить рукопись в конверт и вывести на нем знакомый адрес. Поначалу Гайто и сам не понимал причину своей неторопливости. Чего он боялся? Отказа? Плохой критики? Да, этого тоже. После шумного успеха «Вечера у Клэр» от него ждали не менее блистательного продолжения, к чему его обязывало и появление Николая Соседова, перекочевавшего в новый роман. Гайто понимал, что в этом смысле «Алексей Шувалов» более чем уязвим. Небрежность, с которой он был написан, порой заслоняла музыкальность ритма, к чему уже успел приучить своих читателей Гайто. Длинноты рассуждений повествователя иногда казались утомительными, но Гайто не хотел ими жертвовать. Для него гораздо важнее было включить их в текст, чем носить в собственном сознании. Он чувствовал, что освободился от многих горьких размышлений, и был благодарен воображению и вдохновению, побудившим его написать этот роман. И потому он был готов стерпеть любые нападки критиков и их упреки в недостаточном мастерстве.
И в то же время Гайто осознавал, что не только художественное несовершенство «Шувалова» сдерживало его желание опубликовать роман. Помимо этого его охватили недобрые предчувствия. У Гайто, как у писателя, уже сложились определенные отношения с выдумкой и реальностью. Он умел фиксировать действительность, находя ее художественное значение, как это было не раз в его рассказах, построенных на подлинных фактах. Он умел строить сюжет, отталкиваясь от непридуманных событий и затем включая их в художественный вымысел, как это было в «Вечере у Клэр». Но никогда прежде он не сочинял историй, в которых события развивались бы худшим образом, чем это было на самом деле. Это противоречило его человеческой сущности и его пониманию
В который раз вспоминал он свои ощущения после завершения романа «Вечер у Клэр». Тогда он почувствовал неизъяснимую прелесть от встреч, которым никогда не суждено было случиться — он это понимал твердо — и которые, однако, ему удалось пережить так же явственно, как переживал он не раз в первые минуты пробуждения прекрасный сон. Он неоднократно поражался этой своей способности. Вот и сейчас, закончив «Шувалова», он пережил все, что случилось в романе, и пережитое ему не понравилось.
Поэтому вскоре на материале романа он написал рассказ «Великий музыкант» — рассказ, прочтя который, уже никто не мог догадаться о подлинной основе его рождения. Хотя еще тогда Гайто не сомневался в том, что судьба Поплавского и других «монпарно» сложится ненамного благополучнее, чем это описано в романе.
Уже через пять лет Гайто написал некролог о трагической смерти Бориса. До сих пор не установлено, было ли это сознательное самоубийство или случайная передозировка наркотиков, но большого удивления такой конец поэта ни у кого не вызвал. Весь русский Монпарнас собрался проводить Бориса в последний путь.
Поплавского отпевали в церкви Покрова Пресвятой Богородицы, находившейся на улице Лурмель. Собралось множество народу: и те, кто лично знал Поплавского, и те, кто только читал его стихи. Храм не вмещал всех желающих проститься с поэтом, двери были распахнуты настежь, и брызги дождя залетали в открытый проем. Многими, казалось, владело чувство личной вины.
Как грустно заметил по этому поводу Владислав Ходасевич: «Если бы за всю жизнь Поплавского ему дали столько денег и заплатили столько гонораров, во сколько теперь обходится его погребение, – быть может, его и не пришлось бы хоронить так рано. Но на смерть молодых писателей деньги находятся, а на жизнь – нет».
Гайто же, близко зная Бориса, прекрасно понимал, что денежная неустроенность Бориса была лишь следствием неустроенности душевной. «Внешне все ясно и понятно: Монпарнас, наркотики, и – “иначе это кончиться не могло”», – вспоминал он о трагической гибели Поплавского, осознавая, что это предсказуемость мнима.
Сам Гайто поверхностным впечатлениям никогда не доверял. Он видел в Борисе явление куда большее, чем озлобленный дебошир, читающий иногда прекрасные стихи. Борис оставался для него знаковой фигурой не только своего времени и места; Гайто считал его подлинным поэтом. Поэтому он хотел написать о Борисе как о настоящем художнике.
«Смерть Поплавского, — писал он, — это не только то, что он ушел из жизни. Вместе с ним умолкла та последняя волна музыки, которую из всех своих современников слышал только он один… Если можно сказать, "он родился, чтобы быть поэтом", то к Поплавскому это применимо с абсолютной непогрешимостью — этим он отличался от других. У него могли быть плохие стихи, неудачные строчки, но неуловимую для других музыку он слышал всегда».
Для Гайто это была завораживающая музыка смерти, которую всегда слышит настоящий художник. В его сознании Поплавский стоял в одном ряду с теми, кто причастен к постижению этой тайны: «Он всегда был — точно возвращающимся из фантастического путешествия, точно входящий в комнату или кафе из ненаписанного романа Эдгара По».
Размышляя о Поплавском, Гайто пытался еще раз подчеркнуть то, на чем настаивал в «Заметках об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане»: подлинный вклад художника в искусство определяется не столько его мастерством или новаторством, сколько способностью постижения тайны существования человеческой души. По этому признаку Газданов выделял Бориса как человека Посвященного: «Одно было несомненно: он знал вещи, которые не знали другие. Он почти ни о чем не успел сказать; остальное нам неизвестно, и, может быть, возможность понимания этого исчезла навсегда, как исчез навсегда Поплавский. Теперь это сложное движение его необычной фантазии, его лирических и мгновенных постижений, весь этот мир флагов, морской синевы, Саломеи, матросов, ангелов, снега и тьмы — все это остановилось и никогда более не возобновится. И никто не вернет нам ни одной ноты этой музыки, которую мы так любили и которая кончилась его предсмертным хрипением».