Газета День Литературы # 100 (2004 12)
Шрифт:
Аллюзия, типичная для эпохи Первой Оттепели. Разумеется, в 1960 году уже не обязательно открещиваться от официальной "кривды", тем более что и это проклятье тоталитаризму идет не в печать, а в стол, но первая, "отводящая" строка: "Это не мы, это они — ассирийцы" — как раз и "наводит" на ассоциации с социализмом — по всем законам Эзоповой антилогики.
А вот убийственное по неосторожности стихотворение 1932 года:
Мне
Пришел в мой город на краю вселенной
И вечной тягой мне на веки лег,
Как солнце над сожженною Сиеной…
Попадись это признание какому-нибудь тогдашнему зоилу! Он быстро высчитал бы, что десять лет автору стиха стукнуло точнехонько в 1917 году, и никакая не "Сиена" скрывается в образе степного "города на краю вселенной", и "песок", засыпающий зрачки и погребающий все живое, — похлеще ассирийских полчищ.
Судьба, отсекшая поэта от печатного станка, спасает его от убийственных очных ставок с критикой. Да и сам он не ищет контактов с общественностью. Он строит совершенно автономное поэтическое мироздание — на глобальной символике. Так что "песок" у него — не дешевое иносказание с намеком на "политику", — а материал Космоса.
Сверху — небо. Звезды. Снизу — земля. Камни. И как символ иссушенности и бесплодия — песок.
Что может спасти в такой пустыне? Спасти траву, деревья, жизнь?
Влага. Будет влага — взрастет лес, зацветет сад, выстроится дом…
…Дом — на песке?
Но до финала еще далеко. С классической истовостью, без тени улыбки, спокойно распределяя смысл "по всей поверхности стиха" (то есть не подчиняясь безумным авангардистским поветриям, не пробавляясь ухмылками и не вывешивая никаких лозунгов, концентрирующих смысл в специально отведенных местах), — Тарковский возводит свое поэтическое мироздание.
Его путь — восхождение "от земли до высокой звезды". Его взгляд "запрокинут". Его материя — "фосфор последних звезд". Его мечта: "Мимо всей вселенной я пойду, смиренный, тихий и босой, за благословенной утренней звездой".
Однако пространство и время — в "дырах"; "многозвездный венец" не по силам слабому "натурщику" бога; пророческий крест его попросту раздавит. "Звездной песчинкою в звездный песок" ложится он, не дойдя до цели. Звезды — песок…
Земля — суха, черства, она — "как губы, обметанные сыпняком". Корни! — вот вопль о жизни, готовой иссохнуть в этой пустыне. — Как нащупать корни, как срастить жилы человека с хрящами придорожной бузины, когда корни окостеневают, делаются стальными? Как сделать, чтобы
Дай каплю мне одну, моя трава земная,
Дай клятву мне взамен —
принять в наследство речь,
Гортанью разрастись и крови не беречь,
Не помнить обо мне и, мой словарь ломая,
Свой пересохший рот моим огнем обжечь.
Это — 1965 год. Время первых итогов.
А вот Боткинский барак, сентябрь 1939-го, канун испытания:
А я за окно не смотрю. Что мне делать в беде?
Вернуться к тебе? Никогда.
Напиться хочу — и глаза твои вижу в воде.
Горька в Ленинграде вода.
А вот философема 1946 года, когда надежда на выход книги еще теплится, и все мотивы собраны в узел:
Всё на земле живет порукой круговой:
Созвездье, и земля, и человек, и птица.
А кто служил добру, летит вниз головой
В их омут царственный,
и смерти не боится.
Он выплывет еще и сразу, как пловец,
С такою влагою навеки породнится,
Что он и сам сказать не сможет, наконец,
Звезда он, иль земля, иль человек, иль птица.
В контексте Космоса безвыходность этих альтернатив не так очевидна, как в контексте истории, а тем более в контексте повседневности, где немота и слепота — единственное спасение.
Как выжить в этой безводной пустыне? Вот на выбор три варианта: кактус, страус и верблюд.
"Допотопное чудище", уцелевшее "под пятой бронтозавра", "стотысячный век" гонящее побеги "из тугой сердцевины", спрятанной под корой.