Газета День Литературы # 111 (2005 11)
Шрифт:
На панихиде в Доме офицеров бросился мне в глаза одинокий паренёк с неподдельной скорбью в глаза. Я долго думала, что это сын Дёгтева — уж больно похож внешне — те же коротко стриженные русые волосы, тот же — точь-в-точь — разлет и рисунок бровей, черты лица, разрез глаз… Юношеская уменьшенная копия. Потом, когда парёнек говорил на кладбище у гроба, я узнала — нет, не сын, а ученик, ходил на занятие в литобъединение, где Дёгтев преподавал. Был покойный для юноши кумиром, образцом для подражания, просветителем, учителем, и, в общем, по большому счёту, литературным родителем. А похороны вёл высокий стройный парень в чёрном костюме — старший сын Дёгтева, Андрей. Благородная посадка головы, основательность в движениях, разумность
На поминках — всегда легче. Кажется, что умерший здесь, рядом, ну разве что вышел на минуту-другую. Но он обязательно вёрнётся! Неотвратимость потери ещё неосознана, неосмыслена. А он — никогда не войдёт, никогда картинно не прищурится, не поправит щегольскую бабочку у чуть распущенного под крепкую шею воротничка. Деревенский денди! Впрочем, Дёгтев, кажется, даже и не из деревни, а с какого-то заброшенного хутора…
Поминали его в столовой Технологической академии. Длинные, как взлётные полосы, столы. С почти банкетными блюдами, с торжественными людьми. Я никак не могла справиться с чувством, что всё это всерьёз, навсегда. Почему-то казалось, что я присутствую не на погребальной тризне, а на каком-то чествовании писателя (по случаю юбилея, например, или вручения литературной премии). После одной из поминальных речей даже раздались аплодисменты. Устроители громко заспорили: хорошо ли это, можно ли? "Вы ещё на поминках спойте!" — укоряли одни. "Ну и что тут такого? — возражали другие. — Люди от сердца говорят, как чувствуют. Мы же не обычного человека провожаем, а великого писателя!"
В разговорах нет-нет, да и всплывала мысль о том, что Дёгтев предчувствовал свою смерть. Человек, абсолютно безалаберно относящийся к быту, он буквально за неделю до смерти приватизировал квартиру. Привел в порядок писательский архив и передал его на хранение другу. Озаботился родословной: раздобыл портреты дедов и прадедов, некоторые даже завёл под стекло… Я слушала это и думала: нет, он не готовился умирать. Он, наконец-то решил плюнуть на "чёрные буковки" и зажить нормальной человеческой жизнью. Остепениться, перестать задираться, стать проще и устойчивей, и даже, может быть, распрощаться со своим "имиджем" писателя. Потому что — я вновь и вновь вспоминала обстановку его квартиры — он жил не в бедности, не в аскетизме, и не в обстановке сознательного служения слову и долгу, а в обмане. Может быть, даже в самообмане словом… И он это понял — как поняла я, лёжа в больнице.
Дёгтев решил уйти от литературы — он устал от борьбы. Но видимо, там, наверху, где от первого до последнего дня расписан спасительный план нашей жизни (от которого мы так любим уклоняться), и где каждому запланировано занятие для счастья (учитель, поэт, столяр-краснодеревщик, лесник, ученый, священник, шофёр, и даже — "благородный разбойник"), видели его только писателем. Он должен был нести свой "Крест" — так, кстати, называлась одна из его последних книг. Он должен был быть только писателем. Другое дело, каким: "имиджевым" или настоящим…
С Илюшей Миногиным, задушевным моим другом, сидели мы в любимом кафе, гоняли чаи. Говорили. Негромко пели. Замолкали. Вспоминали прошлое. Не загадывали о будущем.
В одну из таких минут мелькнуло: а ведь я могла умереть, не испытать сегодняшнего счастья! Как хорошо жить, радоваться, любить… Нужно обязательно идти к себе — несмотря ни на что! А уныние — подвид самоубийства.
— Знаешь, Илюш, — размягчено говорила я, — как ни странно, но смерть Дёгтева и его похороны оказали на меня большее впечатление, чем его книги. Так может быть?
Мы сидели на открытой площадке, мимо шла одураченная молодежь с пивом, спешили сигаретные женщины, парковали иномарки самодостаточные мужчины, деловитый бомж плющил алюминиевые банки, ветер гнал мелкий городской мусор. Как далеко сейчас я была от воронежских холмов, от наших скромных неглубоких речек, от высокого неба, от маминого огорода, где лопатой перенянчена каждая глудка земли! Земля, которая всех нас — нищих и богатых, талантливых и бездарных — бесстрастно и терпеливо когда-нибудь — в свой срок — обязательно примет.
Но надо жить и заниматься своим делом, если ты уверен, что это — истина…
Евгений Чебалин КОГДА КОЛОДЕЦ ГЛАЗ ПРОДРАЛ (главы из романа)
Областные сыскари заканчивали работу в просторном трехкомнатном срубе Али Оседня. Собственно здесь практически все укладывалось в одну версию. Труп Али, обезображенный продольными, рваными ранами, валялся в кухне. Тело его жены Светозары скорчилось на пороге спальни на ковре с арабской вязью по краям. Их позы, закоченевшие в предсмертной схватке, до сих пор испускали неслышный, яростный вопль борьбы. С кем — было почти ясно. Характерное, глубокое рванье порезов на лицах, на груди и животах, пропитанные засохшей кровью лохмотья ночной рубашки у Светозары, левая полуоторванная грудь ее, вспоротая чем-то тупым и длинным — все указывало на орудие убийства: звериные когти.
Ни тигры, ни пантеры не водились в среднерусском сумрачном бору, вплотную обступившем мохнато-хвойным вековым ельником дом бригадира буяновских плотников Оседня. В этом лесу шастали лоси, кабаны и медведи.
Следы громадного медведя отчетливо вмялись во влажный глинозем перед снесенной с петель калиткой. Мелкими шажками они же, медвежьи следы, вступали во двор. И широким, размашистым галопом покидали его. Они отпечатались грязью на скобленых досках пола в кухне, где безмолвно вопил о себе чей-то нахрапистый шмон: вспоротые когтями обои на стене, выбитый стеклянный витраж в буфете, разодранные пакеты с разметанной по полу гречкой и перловкой.
Среди крупяной россыпи отточенным стальным блеском отсверкивали клыкастые зубья разбитой стеклянной банки с медом. Медвяные потеки залили крупу, темно-янтарными языками затекли под буфет. Но самого меда почти не осталось.
Собранные в совокупности все детали, улики и компромат подсказывали дико-экзотическую, но практически единственную версию: медведь-шатун, выломав калитку в заборе, влез через незапертую дверь в тамбур и кухню. Изодрав обои на стенах, раздавил витраж в буфете, смахнул на пол пакеты с крупами и полную банку меда. Крупы разметал, мед слизал.
Али, услышав грохот в кухне, вбежал в нее и попал под полосующий хлест когтистой лапы, проломившей ему череп. Следующие удары буквально перепахали его торс кровянистыми бороздами, рвущими кожу на груди и боках — до костей. Хозяин уже лежал на полу, истекая кровью, когда взбесившийся палач, влекомый паническим окликом Светозары из спальни, мягким махом метнулся туда. Женщина, распахнув дверь, увидела шерстяное, багровое страшилище на дыбах. Тогда-то и раздался ночной женский крик, разбудивший треть села, после чего и была задрана Светозара в короткой схватке с хищно-кромсающей легкостью.