Газета День Литературы # 142 (2008 6)
Шрифт:
Позднее сошлись вроде бы поближе, но оставались на расстоянии. Мы – дети войны; невольно обнаружилась некоторая схожесть детских впечатлений. Похоронный треугольник невольно связывал нас в некое братство своего времени; за нами молодежь народилась уже иная, не испытавшая раннего голода и трагизма жизни. Судя по стихам, Юрий Кузнецов был уязвлен сиротством, гибель отца наложила отпечаток на характер. Он постоянно вспоминает войну, но вспоминает с торжеством победителя и мужеством воина. Отсюда, быть может, некоторая нелюдимость и скрытность: некому было прикрыть грудью и приходилось защищаться самому. Отсюда одиночество, ветер, бездна, откуда не возвращаются; бездна, в которой борются стихии, куда отчего-то манит, до жути в груди, до сердечных спазм. "Шёл отец невредим", – и вдруг бездна, лишь клуб страшного вихря в лицо из тёмной сосредоточенной в себе глубины, где таится иная, недоступная пониманию жизнь. Сколько счастия ожидалось с возвращением отца, – и вдруг пустота. "Отец!.. Ты не принёс нам счастья!" – жестоко восклицает отрок. Утрата долго казалась невосполнимой, эту брешь мог заполнить лишь
У меня отец погиб в сорок первом. От него осталась лишь наволочка писем. Порою вечерами, когда становилось особенно тошно и нужно было хоть как-то вернуться в память, чтобы не покончить с собою, мать ложилась на кровать и перед сном эти письма раскладывала на груди, будто карточный пасьянс, а прочитав одно на выбор, с горечью восклицала в пустоту: "Счастливый! Вот ты погиб, а меня оставил на одни страдания". Это был непонятный для меня, несправедливый упрёк (как и несправедлив, наивно-жесток был упрёк Кузнецова к родителю, погибшему "за счастье на земле"); ведь мы-то оставались под благословенным солнцем, когда каждый наступающий день был прекрасен, а жизнь мыслилась бесконечной; но отец уже ушёл до срока туда, откуда никто не возвратился. Отец был для меня нечто отвлечённое и непонятное, он миновал меня, как чужая, отвлечённая тень; в нашей семье долгое время считалось, что родитель пропал без вести, а значит должен вернуться. Мать похоронку таила, дни рождения мы не справляли. Мне никогда не приходило в голову, насколько счастливее, благодатнее нам жилось бы при отце, ведь я не помнил ни его ласковых прикосновений, ни горячих глаз, ни строгих учительных слов. Я, как и многие в нашем околотке, родился из ветра, меня нашли в капусте, меня принесли на крыльях лебеди, я был всегда и буду всегда. Так мне представлялось в детстве и кажется нынче, уже по прошествии многих лет; лишь при воспоминании об отце отчего-то нынче нестерпимо горчит в груди, и наворачивается слеза. И когда стало нестерпимо убегать от отца, когда тень его, настигая, отлилась в живой образ, меня вынудила душа сесть за стол и написать об отце, которого я никогда не знал.
« * *
... Поэт – это ангел, слетевший с небес, чтобы оживить гаснущую душу смятённого человека. И неважно, в какую оболочку он вместится – забулдыги, пьяницы подзаборного, прошака или калики перехожего. Поэт прибывает на землю из бездны на рать с "падшими" и, выпев заветное слово, возносится обратно. Поэт – дитя бездны. Бездна – это и океан рождающий, это и время бесконечное, и хаос, и строительная мастерская, а в понимании простеца-человека – невыразимое словами великое Ничто. В бездну Творец спосылывал утку, чтобы она достала со дна земли. Утка, вынырнув, притащила Господу в клюве несколько песчинок. Бог размутовил их и слепил землю. Если смотреть в бездну снизу вверх, то ночное небо необъяснимо завораживает и притягивает; это безбрежное поле, изнасеянное алмазными осколками от однажды рассыпавшейся горы Меру.
"Открылась бездна, звезд полна; звездам числа нет, бездне – дна..." – писал Ломоносов. Там, где-то за небесной твердью, в лазурном Свете рай заветный, там в лубяной избушке за столом посиживают Создатель всего сущего, Сын его Иисус Христос и Дух Святый и, зорко поглядывая за беспутным народишком, потягивают виноградное винцо, услаждая слух райским пением; в саду в белоснежных хитонах гуляют праведники, и наливные яблоки просятся им прямо в рот.
Бездна завораживала, притягивала к себе поэтов 18-19 веков, начиная с Ломоносова. Бездна грозна, ужасна, бесстрастна к малой твари, но и восхитительна своей непонятной полнотою, протяжённостью и завершённостью. Туда неизбежно утекало всё, что с таким трудом и тщанием создавалось на земле. В двадцатом веке Юрий Кузнецов, пожалуй, единственный кто вернулся к мирочувствованию родоначальников русской поэзии и наполнил бездну мифическим содержанием, очеловечил, замесил её гулом страстей, бесстрашно вглядевшись в смятенные вихри, молоньи и громы. Ведь бездна тоже создана Богом, в бездне продолжается борьба за человека, и это смутное, непонятное Нечто Кузнецов пытался выразить смутными метафорами.
Я памятник себе воздвиг из бездны.
Как звёздный дух.
Мысли о рае и аде сопровождали Юрия Кузнецова до конца жизни. Здесь, на земле, скудость, хвори бесконечные, здесь несчастья, житейская трясина, хмарь-болотина, засасывающая всё доброрадное, чистое, а там, в раю, – свет осиянный, благоуханный аер, исполнение земной мечты о счастье.
О рае и аде размышляют уже тысячи лет. О Христе созданы многие сотни томов, люди будут писать бесконечно, пока существует мир. Уж так сотворён человек, что без этой неумираемой мечты, без этого животворного созидающего идеала он – "гроб ходящий повапленный". И каждый стремится хотя бы мысленно прикоснуться к Христу, хотя бы крупицу чистоты перенять от него, хотя бы искру Его света перелить в душу. И когда посыпались упрёки на Кузнецова, дескать, нельзя писать о Боге, это кощунство, что Бог недоступен нашему пониманию, то я возражаю всем внутренним существом. Если о Боге простецу-человеку не дозволено размышлять, то, значит, и Бога для
(окончание, начало на стр.1)
Ну, как об этом не переживать, пусть и иными словами, ещё более убого, чем я, ну как не думать о страданиях Христа, если эти невольные мысли помогают хоть на самую малость соскрести с души налёт равнодушия и чёрствости. И если мы притужим плоть свою, если мы приутишим в себе гордыню и всколыхнём в себе доброчестное, начнём неустанно, поелику способно, пестовать душу, то сможем ещё на земле хоть в малом, да уподобиться Богу.
В русском народе жила неугасимая мечта не только о небесном Иерусалиме, небесном граде Китеже, но и о Беловодье, земном рае, как отпечатке рая небесного. И если Беловодье искали сотни лет, если готовили себя к таинственной обители, где правит Закон Правды и Благодати, значит, эта таинственная страна действительно была; хоть и зачурована она от лукавого и неискреннего, спрятана за семью печатями, но неизбежно откроется когда-то совестному молитвеннику, труждающемуся человеку, исполненному добра к ближнему. А коли земной рай "всамделе" существует, то он никак не может обойтись без живого Христа, иначе утратит свой идеальный характер.
Для крестьян Бог был живой, в образе калики перехожего, иль старца со струистой бородою; он никогда не покидал Русь, он внезапно являлся к несчастному, бедному, униженному, кто соблюдал заветы Христовы, и неизменно помогал ему. Это был живой человек. Да, он вознёсся живым в Лазурный Свет к Богу Отцу, но неизъяснимо для человечьего понимания живёт и в "небеси и на земли". Да и понимать-то тут, впрочем, ненадобе. Вся вера православная до Никоновых реформ стояла на неколебимом столпе природной веры, что Христос живее всех живых, он, архипастырь, ежедень, неустанно пасёт нас, и при усилии душевного взора и устроенной души мы можем разглядеть Спасителя. Вот сегодня Они сидят в раю – Бог, Сын и Дух Святый, попивают винцо. А назавтра Христос уже "ходяе" среди нас. Мыслью и чувством, что Христос – живой человек, во плоти, вознёсся на небо, и была несокрушима русская вера. На неё можно было опереться и в горе, и в радости. О том же проповедовали святые апостолы, видевшие вознесение Христа. Говорившие, что церковь не в брёвнах, а в рёбрах, что деревянная храмина, как всё сущее на земле, ветшает, утекает в землю, и ей приходит свой черёд и не надо о том убиваться. Но церковь в рёбрах – вечна, она возносится к Горнему Иерусалиму вместе с душою человека.
А когда мы потеряли ощущение живого Христа, когда для церковника Он превратился в эфир и пар, некую оболочку и огнь вознёсшийся, тогда и православная вера попритухла, принаклонилась и потеряла свои трезвые и ясные человеческие границы. Христос от Никоновых реформ стал несколько размыт, абстрактен, и даже священнослужители, неслышно поколебавшись в религиозном ощущении, что Спаситель вознесся живым во плоти, уже не смогли отчётливо внушать церковные догматы о святой Троице. Троица постепенно стала терять плоть, скрылась от простеца-человека в тумане многословия, оказалась доступной лишь избранным. Аввакум, выходец из крестьянской толщи, называл эту "нераздельную, но неслиянную Троицу" "жидовской единицей", недоумевал, как это возможно Иисуса Сладчайшего поместить в живот Бога Отца. "Это что, разве Он – баба беременная?" – грозно вопрошал Аввакум. Мы как-то забываем, что протопоп был духовником царя Алексея Михайловича, и, значит, Аввакумово понимание Христа и Троицы было всеобщим, чисто русским, простонародным. До Никона церковь была для народа, а с Петра, отменившего патриаршество, – народ стал для церкви, как жертвенный агнец. На смену горячей, но и строгой обоюдной любви пришла охладелость, ибо и церковь постепенно остыла к народу, его страданиям и страстям, тесно прислонившись к власти. Следствием затяжного религиозного конфликта семнадцатого века стала революция 17 года. Когда церковь призабыла Бога живого, когда в семнадцатом году официально отказалась славить государя, отвергла его, как Божьего помазанника, – тогда и стало возможным разрушить её без сердечной боли. Увы, не народу русскому надо бы каяться за разруху национального сознания, а духовным пастырям.
... И у Кузнецова неслучайно проросло душевное желание однажды войти в церковь и увидеть на амвоне живого Христа. Мечтание сложное и, наверное, неисполнимое, потому что у нас, горожан, одетых в себялюбие, как в броню, другая структура души, и взор наш стал слепым. Хотя Иисус Христос по-прежнему живёт средь нас, он никогда и не покидал России, – но только наши внутренние очи принакрылись бельмом, и потому мы Бога ищем умом, а не сердцем. А этот взгляд поверхностный, фасеточный, когда вроде бы знанием и умом многое покрываешь вокруг себя, но сам центр мира, его глубинный смысл, куда стремится наша неисповедимая душа, словно бы призадёрнут смутной, непрозрачной водою, куда, как град Китеж, и погрузилась та лубяная избушка, где попивают винцо Отец, Сын и Святой Дух. В ту Глубину и навостривал угрюмо-сосредоточенный взгляд Юрий Кузнецов, в постижение Великого Смысла истрачивая последние силы, испепливая плоть свою. Она только внешне оставалась круто замешанной, по-крестьянски ступистой, породистой, но внутри-то у поэта уже всё расквасилось, изредилось, поиструхло от тяжких дум и мучительных снов.