Газета День Литературы 163 (2010 3)
Шрифт:
Эта женщина – вечное нечто.
И искусство её – велико!
Насылает тоску и напасти.
И зовёт, и деньгами сорит.
Первородное зарево страсти
Над её биополем горит.
Сквозь бетонные стены и зданья
Проникает как лёгкая тень.
Будоражит мужское сознанье.
Бередит лихорадочный день.
Над прощальной полоской земли.
...Что ей возраст – раз нет его больше.
...Что ей годы, коль годы прошли.
Лидия Сычёва НОВЕЙШАЯ ИСТОРИЯ
РАССКАЗ
Лил дождь. Весь вечер, всю ночь, и весь следующий день. Что удивляться, если стояла осень. Октябрь 1995 года. Дождь – слёзы земли, это были освобождающие, горестные слёзы. По навсегда ушедшему, и, наверное, умершему миру. Было что-то величественно-мощное в этом оплакивании. Тёмное, беспросветное небо. Громада областного театра – бетонного здания, влажно черневшего в ночи. Блеск трамвайных путей – они уходили в ночь и терялись там, будто вели в иную, искусственную реальность. Транспорт ходил плохо, и на остановке скопилось порядочно народу. В чёрном, коричневом и сером. Почти неразличимые лица людей. Пахло тёплым хлебом – рядом с остановкой была булочная, и многие вечером, после работы, заходили в магазин. Работа ещё была, хотя за неё уже ничего не платили.
Что меня поразило – на остановке, в толпе, было несколько бомжей, опустившихся людей. Один из них лежал на скамейке. Другой, пьяный, качался возле мусорной урны. Третий, в фуфайке, в засаленных ватных штанах, заношенной шапке-ушанке, на ногах – нечто вроде онуч и грязнющие войлочные ботинки, лежал поодаль на небольшом асфальтовом возвышении. Дождь хлестал, а он закрывал лицо ладонью… Но эти бомжи не были изгоями среди мрачной, ждущей трамвая толпы. Никто над ними не смеялся, не плевал в них. Помню, старушка с характерным местным выговором, объясняла кому-то, что вот, мол, человек притомился и лежит. У меня было смешанное чувство отвращения (к грязи, к пьянству, к безволию) и жалости. Да, в сущности, мы все были безродинными бомжами в те годы. Родина была украдена, отнята безвозвратно. Кем? На этот вопрос и нынче ответить трудно (при всей его очевидности). Наверное, она была украдена чертями, бесами – если трактовать события метафизически.
Днём тоже шёл дождь, хотя и не такой сильный. Мы ездили по области (дороги оставляли желать лучшего) на козле-уазике, штурмуя размокшие колеи. Разговор шёл про школы, про власть, про деньги. Про то, что детям нечего есть. По пути встречались нищие, бедные селенья с заплаканными окнами домишек, с облупившейся голубой краской на ставнях, с могучими берёзами в палисадниках, с аккуратными поленницами дров – народ был готов к зиме… Нет, всё-таки родина ещё была жива, она пряталась за деревенскими занавесками в старых домах, набиралась сил в приземистых, дореволюционной постройки сельских школах, отдыхала, будто странница, у здешних погостов, тогда ещё не расцвеченных дорогущими помпезными памятниками бандитов, погибших в криминальных войнах.
Потом мы были в школе, где голодали учителя, требующие зарплату за несколько месяцев. Это были женщины, молодые и старые. Голод сделал их всех похожими друг на друга, страдающе-тихими. Учитель – значит, неудачник. Это было ясно уже тогда, потому что учитель пытался работать на будущее, то есть – в никуда. А надо было жить настоящим, хватать, жрать, вырывать куски у ближних, отрекаться от тех, кто составлял ещё вчера плоть и кровь родины…
Да, это бесы вселились в тела многих и многих, помрачили сознание, сделали лживыми уста, ослепили, лишили слуха, парализовали волю. Ну что ж, надо было жить в условиях духовной оккупации. Это, конечно, легче, чем под немцами на Смоленщине. Там людей сжигали целыми сёлами, давили танками, изощрённо, садистки пытали, травили газами, детей увозили в Германию, чтобы их кровью
Но у нас ничего такого не было. Травили всего лишь растлительным телевидением, детской кровью "омолаживали" не чужаков, а богачей и представителей власти, если и давили танками – то только в Чечне, если и пытали – то лишь в междуусобных войнах между "братками" и бизнесменами, если и жгли, то выборочно – интернаты, школы и дома престарелых, если и взрывали – то всего несколько многоэтажных домов…
Люди на Смоленщине знали, кто их враг, верили, что помощь придёт, и воин Красной армии положит конец мучениям. Нам же не на кого было надеяться – родина была сдана вся. "Родина- мать зовёт" – плакат времён Великой Отечественной, с седой женщиной, со словами величественной музыки в душе – "вставай, страна огромная", всё это было попрано, осмеяно. Матери нечем было гордиться и не на кого надеяться – её сыновья были пленены или рассеяны.
Реванш рогатых и хвостатых наступил. Спасала ли церковь? Не знаю. Она учила смирению, а не бунту, вере, а не уму. Отовсюду звучали клише: "Какое общество, такая и армия… Какое общество, такая и тюрьма… такое и телевидение… такая и церковь… такая и жизнь". Церковь – не заповедник. Там тоже говорили, что богатство – не грех, а ответственность, и батюшка в мерседесе – не соблазн, а почитание, и что молитва – сильней меча. А Бог говорил нам: настало трудное время, когда вы можете надеяться только на себя. На своё дело. На свою душу. На свою жизнь.
И прошло семь лет. Я снова приехала в этот город, где так тесно переплелись моя личная история и история родины. Личное было в том, что в прошлый приезд я горько плакала над увиденным – это было больше, чем жалость к бомжам или сочувствие к педагогам. (Хотя, может быть, было бы правильней сокрушаться о своей конкретной, весьма неустроенной, искорёженной и раздёрганной жизни, а не об абстрактной "родине", – шепчет сейчас бесёнок.) Духовно не сотрудничать с оккупантами – вот в чём тогда виделся смысл. Беречь свою личную "автономию", сидеть "в лесах", в партизанах, внешне будучи на виду. И – по возможности не озлобиться. Сохранить память сердца. Бороться за истину, пусть даже на малюсенькой, крошечной площадке.
Иногда казалось, что это мне удаётся. И в те часы и дни пела душа, щедро благодарила природа. Помню, как я шла с вокзала в гостиницу "Советская". Был январский вечер, мягкий, тихий и снежный. Я не стала ждать трамвая – на рельсах лежали снеговые шапки, и они уводили в сказочную даль, в которой – уж конечно – есть место чуду и былинному подвигу.
Кажется, это был один из святочных вечеров, а в такое время – я заметила – особенно тепло и радостно сердцу. Но красота вокруг была словно дохристианская, языческая – огромными, пушистыми хлопьями падал снег – с неба летели белые растрёпанные курицы, или гуси-лебеди – целая стая, а из-за ёлок, укутанных в пухово-снежные одеяла, выглядывали седобородые волхвы, и где-то вдали стучал своим посохом Мороз-воевода, а люди племени Берендеев сидели в белых-белых, украшенных резными снежинами избах, греясь у длинных горящих свечей, таких, как на картинах Константина Васильева. И мягкий, рассеянный свет от немногих фонарей, заключённых в дымчатые круглые плафоны, тоже был снежно-торжественным, и он манил, убаюкивал, обещал счастье и радость; а на самом деле всё счастье жизни и умещается вот в такие миги, и хорошо, если за жизнь их наберётся несколько дней.
На следующий день была научная конференция, на которой выступали два приглашённых из-за рубежа высоких гостя – канадец и англичанин, оба рассказывали, что "Запад поможет России построить демократию", что для этого выделены деньги, и что образование в стране нужно перестраивать. Гости обещали гранты и поездки за рубеж, бесплатные научные пособия и технологии. Канадец агитировал экспрессивно (по методике протестантских пасторов), махал руками, улыбался в 32 отбеленных зуба, рассказывал притчи-анекдоты; англичанин был сухо-скушен и упирал на то, что "России следует вступить в цивилизованную семью народов", для чего следует "хорошенько потрудиться".