Газета День Литературы # 63 (2001 12)
Шрифт:
Пес не догадывался о писательских бедах, он просто увидал гостеприимно распахнутый двор, и посчитав его свободным, занял его; но мы хотели жить своим миром и не пускали его, вытесняли чужака. Дог как бы невольно пригнетал нас, устанавливая свои порядки, как угнетала и новая власть, навязывая насильно и безжалостно новый порядок, в котором мы не нуждались и которого не просили. Сначала в государстве были сочинены якобы безвыходные обстоятельства, а потом весь бессловесный люд, накинув узду, заставили выкарабкиваться из них, пользуясь гигантским русским пространством и разобщенностью людей. Это тебе не македонские и словенские земли и не запорожские заставы, где хватало обычного дозорного костра, чтобы известить о беде…
Дог укладывался на тропу, натоптанную Черномырдиным, и поначалу выжидал по ту сторону забора, уставив в нашу сторону печальный взгляд. Он требовал, нет он умолял, свернувшись в калачик, нашей милости, всем своим жалобным видом показывая, как ему горестно и одиноко, и жена, глядя на него, взывала в пространство, де, нам не до тебя, скоро в деревню всем домом, двор опустеет, де, у
Теперь жена латала все новые дыры, и на забор стало страшно смотреть; он постепенно превращался в оборонительный редут по внешнему своему виду, но вместе с тем терял свою крепость, ибо дряхлость ограды, ее старость вдруг стали проявляться в самых неожиданных местах. Вот подвела задняя калитка, ведущая в запущенный лес, коя прежде держалась на честном слове; жена примотала ее веревками, но дог перекусил вязки; тогда в ход пошла проволока, но пес совладал и с нею; женщина забила вход тесинами, но дог оторвал доски; тогда жена накатила несколько еловых чурбаков. Дог поскитался по лесу, жалобно тоскуя; теперь наш Черномырдин с презрением взлаивал со двора на бродягу, вроде бы готовый покусать его, порвать ляжки; домашний псишко, чуя свою неуязвимость, вдруг воспылал силою и злобностью, словно бы хотел отомстить за прежние унижения. И вот долгожданный покой снизошел на наш двор. Кормилицы по-прежнему приносили чашки с едою, поглядывали в щель ограды, утешали беспризорного пса, который вновь остался без приюта. Но наше торжество длилось недолго; осада выказала новые бреши. Дог принялся сокрушать въездные ворота, клыками выламывая доски, превращал их в щепу и труху. Да, сила солому ломит; скоро крепость пала и бродяга снова оказался на крыльце, а хозяин Черномырдин, такой понятливый псишко, заполз обратно в конуру, которой прежде брезговал, и занял последние рубежи обороны. Но мне-то как поступить? Отвести взгляд? Внушить себе, что ничего особенного не случилось? Де, эка невидаль — забрел на подворье бродячий кобелишко, несчастный скиталец, ну и пусть живет, лишнего куска не переест, и где кормятся пятеро — там всегда сыщется хлебная корка и шестому. Иль пересилить натуру и просто не замечать кобеля, выждать, когда тому надоест жить на чужом подворье в нелюбви — а там время само сгладит все углы? Иль вывести пса километров за десять и выпустить на волю, а там Бог ему пособит и глядишь сыщется для несчастного свой угол. Подумал: "Ну выкину в лесок, ну подпущу людям кузькину мать, а вдруг кто угодит беспричинно на его клыки?" Нет, братцы, тоже душе как-то немило, будет постоянно думаться о нечаянном грехе; вроде и знать-то не будешь, никогда пути не пересекутся с тем нечастным, но вина-то будет тлеть, и ничем ее не загасить.
Ах она, эта интеллигентщина; и во мне-то, оказывается, исчезла простота природной жизни, когда сами условия быта руководят поведением и не дают опростоволоситься, чтобы не пропасть без нужды да на пустом месте. Я вырос среди охотников и рыбаков, в среде самой простецкой и вроде бы лишенной условностей и излишних угрызений совести, где все вроде бы руководствуется лишь одной целесообразностью, но на самом-то деле тот устав поведения вырабатывался веками в постоянной борьбе за насущный кусок хлеба, в стяжаниях неустанных жить на земле и продлевать свой род; там не было места излишней слюнявой мягкотелости, но и напрасная злоба не попускалась, ее струнили на сердце, как досадливую чертополошину, не давали воли разрастись и заполонить душу; Бог никогда не позабывался, но и не было напускной, неискренней любви, которою любят щеголять в городах, ибо вся мягкость характера сознательно загонялась вглубь, чтобы не мешала трудному рисковому промыслу. Но один Бог знает, какие смятения, какие скрытые душевные бури настигали русского промышленника, когда ты один в морском уносе или в лесной избушке в зимней тайге на многие десятки верст и никто не услышит твоего печального гласа. Упади душою хоть на мгновение, подпади под тоску, сложив руки, уйди в лень и безделие — вот тут в недолгое время и околеть тебе. Надо сказать, что излишне злобного, а особенно беспричинно злобного, или бездельного пса зря не держали, чтобы не переводить продукта, но вздергивали на суку или стреляли, подавляя всякую жалость. И это было за обыкновение и не выглядело за особую злобность натуры, ибо к этому призывал сам обыденный устав жизни; и лишь особенную, выдающуюся собаку, прилежного удачливого кормильца семьи дохаживали до самой смерти, в этом призрении видя особый знак судьбы.
Однажды дог взломал и ворота, оторвав клыками тесины; последние рубежи пали, все наши усилия были исчерпаны, и мы сдались на милость победителя, всем своим видом выказывая покорность. Пришлый кобель стал за хозяина; не видя от нас положенной
Вытеснять дога с усадьбы уже не было сил; жена смотрела на приблудного в окно с невыразимой тоскою и злобою, и все то теплое к сироте, что жило на сердце, вдруг куда-то истлело, словно и не живывало там. Женщину угнетала безвыходность обстоятельств, ей хотелось, чтобы все как-то разрешилось само собою без особых усилий и нервных затрат, а извне помощи не приходило, и потому все недовольство перекладывалось на меня. Значит, жена лишь временно смирилась с невзгодью, а сама меж тем собиралась с мыслью, как разрешить неожиданное дело. Да и сама-то прохудившаяся жизнь с множеством мелких дел, что, как рыбы-пираньи, объедали весь смысл бытования, отталкивала саму возможность примирения иль бессмысленной траты сил на случайно возникшее, чему не находилось слов; оставалось лишь ждать помощи, которая непременно придет, если набраться терпения. Деспот, однажды свалившийся на голову, должен был пасть, непременно обрушиться и разлететься на куски, как глиняная языческая баба и изветриться в прах. Но нет хуже, чем ждать и догонять; для этого нужно особое состояние духа, коего женщина лишилась вдруг, и вся ее сердобольность обратилась в свою противоположность; кажется, даже секунда промедления грозила смертью иль небесной карою… Но что хочет женщина, того хочет Бог; так внушено нам с детства, словно бы матриархат по-прежнему властвует на земле.
Убегая от немого вопроса, застывшего в глазах жены, я выходил на крыльцо. Там меня ожидал дог; он смотрел с укоризною, чего-то безмолвно требовал, и мне было жаль его. Странное дело: кем-то невидимым творилось худо, а мне надо было разрешать его, я оказывался ответчиком за чужие злые деяния; будто это я садил белобрысого дядьку с переломанным носом на престол, будто это я ограбил народ средь бела дня, вынув из кармана последнее, да еще и плюнув туда с насмешкою, будто бы я сжигал прилюдно свой партийный билет, чтобы с прочими партбоссами опустошать банковские сейфы; народ горбатился, а эти красноносые гуси спокойно, с наглостью поклевывали рассыпанное с воза зерно, набивая ненасытный зоб. Была у власти порода зевластых и зебрастых, сменила их порода зобастых…
Почему я чувствовал вину пред бродячей собакою, которая все свое неустройство переложила на мои плечи, при всем том домогаясь от меня какой-то любви? Странные нынче пошли палачи; он мне готовит веревку, а я должен его умолять, чтобы намыливал погуще. Внутренне я непрестанно поскуливал, словно бы во мне заселился сиротина-щенок. Да я и на самом деле, как и многие мои друзья литераторы, оказался жалконьким щеней, выкинутым на мороз, тем самым Му-Му, коего сердобольный демократ, обокрав, вез по речке топить. Как писатель, я знал, как надо оборониться и спасти других в отчаянные дни; но, как слабый человек, я был не готов даже к ничтожнейшему практическому делу. Поэтому все мои знания теряли всякий смысл, и я плелся где-то позади всех, лишь подсчитывая всеобщие убытки и потраты. Мое-то смешное дело не стоило и гроша ломаного, и сейчас, когда я пишу эти строки, они мне кажутся вымученными и надуманными, как и сама простенькая житийная история. Но если в ночи она разрастается до масштабов вселенских, значит в ней есть скрытый, не совсем явленный повод для анализа, для исповеди, хотя текст невольно выпадает из литературного жанра. Конечно, я колебался, браться ли за перо, ибо не во всяком происшествии есть закваска для прозы; но бродильное семя есть безусловно в самом ничтожнейшем событии, только как на него взглянуть, под каким лучом света.
Неожиданный случай свел меня с Виктором Анпиловым; человек незаурядный, сметливый, с журналистской хваткою, он безо всякой насмешки выслушал мою историю и вдруг сделал вывод, полностью совпадавший с моим; тертый калач, дар водителя навостривший на уличных баррикадах, средь людей-простецов, он уловил схожесть моего положения с режимом, что воцарился в России; лиса демократии сначала запросилась на порог, а после — и самого хозяина вымела прочь из дома, установив в избе уже свой тиранический порядок.
— Ха-ха! — воскликнул он поначалу. Бедный русский писатель подпал под самозванца-тирана! А знаешь, как с ним можно справиться? Ты его из ружья. И все! И все вопросы сразу сняты. Слушай, забрел бродяга в чужой двор, попросил еды. Его вы, конечно, пожалели. И вот вам деспот, и вы уже никчемные твари, он над вами издевается. И как в таком случае изволите поступать? Уговоры бесполезны, вы под замком, детей нельзя выпустить на улицу, государство не хочет за вас заступиться. Значит надо обороняться, товарищ Личутин! Надо брать в руки ружье. И баста.