Генерал Багратион. Жизнь и война
Шрифт:
Вместе с волной просвещенного, а также «чувствительного», романтического патриотизма из глубин народа выплеснулись маргинальная ксенофобия, ненависть к инородцу, иностранцу, «немцу» вообще. Поведение на Русской земле завоевателей — французов, немцев из разных германских земель, поляков и других воинов Великой армии, по общему признанию, было отвратительным, а праведный гнев и желание отомстить за сожженные дома, деревни и села, разграбленные имения с лихвой оправдывали эту ксенофобию. Особенно поражало русских людей скотское обращение завоевателей с православными храмами и иконами — не забудем, что французы пришли в Россию из республиканской, атеистической страны, где революционное варварство нанесло непоправимый урон собственной церкви. Как вспоминал А. А. Щербинин, однажды им удалось ворваться во французский бивак, где, как пишет он, «мы нашли кофейные снаряды, еще наполненные и теплые… Ужас и негодование овладели нами, когда увидели мы большие образа, служившие столами на биваках французских»12. Ротмистр Л. А. Нарышкин 1 августа 1812 года писал отцу, обер-гофмаршалу A. JT. Нарышкину, из Смоленской губернии: «Патрули их делают разные насильства и мерзости с нашими жителями, а особливо ругаются над законом (имеется в виду православие. — Е. А.), ломают и тычут пиками в образа и делают конюшни из церквей.
В немалой степени подъему ксенофобии способствовала тогдашняя власть. Весной 1812 года был издан особый указ о наблюдении за политическим поведением жителей западных губерний. К тому же с лета, также согласно высочайшему повелению, всем иностранцам предстояло пройти процедуру санации, разбора. Было решено «из иностранцев оставить в каждой губернии только тех, в благонадежности коих начальник оной совершенно уверен и приемлет на себя точную ответственность в том, что они ни внушениями личными, ни переписками или другими какими сношениями не могут подавать повод к какому-либо нарушению спокойствия или к совращению с пути порядка российских верноподданных, о каковых иностранцах прислать Министерству полиции немедленно списки… Всех тех иностранцев, кои окажутся неблагонадежными, и сомнения наводящих, выслать за границу». Ну а дальше, как говорится, пошла писать губерния. Сохранились составленные по всем ведомствам и учреждениям списки иностранцев; например: «Самуил Иванович сын Адлер, московский уроженец, коллежский секретарь, письмоводитель». В рубрике «С какого времени находятся в России» записано: «Всегда в России находился» или, как у многих других: «Родился в России». Но основной все же была графа «Приемлет ли начальник за него на себя ответственность». Каждый начальник должен был подумать, прежде чем написать в графе: «Означенные в сем списке чиновники, находясь большей частью уже долгое время в России, оказывали себя гражданами спокойными, правительству Российскому преданными и по долгу званий своих исправными, и потому и предполагать можно, что они и в будущее время не подадут причин к какому-либо на счет их от начальства неудовольствию»14.
В Царскосельском лицее в список попал лишь один иностранец, учитель немецкого языка у Пушкина и его товарищей Фридрих Леопольд Август де Гауеншильд, «29 лет, женат и имеет дочь Элизу, полутора лет, и сына Фрица, 7 недель». Он приехал из Вены недавно — в 1810 году, и даже гуманный директор Лицея Е. А. Энгельгардт все же поручиться за него не смог: «До сего времени поведения был хорошего, а впредь ручательства на себя не приемлю». Гауеншильда вместе с семьей выслали за границу".
Свою роль сыграла и пропаганда — лубки, «афишки» главнокомандующего Москвы Федора Ростопчина. В этих «афишках», написанных псевдонародным, раешным языком, репродуцировались все расхожие штампы о «немцах» как о наглых, жадных грабителях, ничтожных, трусливых вояках, с которыми может справиться любая деревенская баба, вооруженная вилами. Все это не могло не отразиться на отношении разных слоев к иностранцам, а также к «своим» немцам.
Обострившиеся патриотические чувствования причудливо переплетались со шпиономанией. Летом 1812 года в армии под Смоленском пошли слухи, что в захваченном экипаже генерала О. Себастиани нашли «заметки, в которых помечены числа и места день за днем передвижения наших корпусов. Передавали, — пишет П. С. Пущин, — будто вследствие этого удалили из Главного штаба всех подозрительных лиц, в том числе и флигель-адъютантов графов Браницкого, Потоцкого, Влодека (все — родовитые польские аристократы. — Е. А.) и адъютанта главнокомандующего Левенштерна (шведа)»16. Что лежало в основе этой истории? Майор барон В. Г. Левенштерн из штаба Барклая являлся его адъютантом и делопроизводителем секретной корреспонденции. 25 июля русские пленили князя Гогенлоэ, командира Вестфальского конного полка. Из плена он просил Мюрата принять русского парламентера, чтобы тот мог забрать его личные вещи и повозку. Левенштерн и был тем парламентером, а одновременно — разведчиком. По его словам, ему было поручено собрать данные о войсках противника, а главное — дезинформировать французов относительно движения корпуса Витгенштейна, который отделился тогда от основной армии Барклая и двинулся в северо-западном направлении для защиты Петербурга. Чтобы корпус Витгенштейна смог оторваться от французов, было придумано так, что сопроводительные бумаги Левенштерну были подписаны именно Витгенштейном. Это якобы косвенно свидетельствовало о присутствии генерала в месте встречи французами парламентера. Левенштерн считал, что задуманная хитрость удалась, и благодаря ей Витгенштейн сумел уйти от преследовавшего его маршала Удино на два-три перехода, что было тогда весьма важно. Из беседы с генералом Себастиани, в расположение дивизии которого Левенштерн попал, он узнал весьма важную новость о стратегических планах Наполеона: «Генерал Себастиани болтал без умолку, наслаждаясь, по-видимому, своей собственной речью, из его болтовни я узнал план Наполеона оставить один корпус оперировать на Двине и идти с остальными силами на Смоленск и Москву. Эта болтливость не пропала даром: я поспешил по возвращении довести об этом до сведения главнокомандующего, который приказал мне немедленно изготовить донесение императору, изложив в нем те доводы, на основании которых я предполагал, что Наполеон не пойдет на Петербург. Ныне все думают, что они поняли сразу намерения императора французов, но в то время, о котором я говорю, мнения по этому поводу очень расходились»17. Последнее верно: русское руководство долго не знало, в каком направлении (на Москву или на Петербург) пойдет главная армия французов. Еще 6 августа Ростопчин писал Багратиону: «Мне кажется, что он (Наполеон — Е. А.) вас займет (то есть отвлечет. — Е. А.), да проберется на Полоцк, на Псков, пить невскую воду»18.
Рапорт Левенштерна был приложен к донесению Барклая царю от 25 июля; при этом Барклай писал, что нечто подобное о намерении Наполеона он узнал и из рапорта генерала Д. С. Дохтурова". Так что информация о намерениях французов двинуть основные силы на Москву приходила к Барклаю из разных источников. Теперь вернемся к упомянутой выше записи в дневнике Пущина. Действительно, почти сразу же после возвращения Левенштерна под Рудней были захвачены штабные бумаги Себастиани, в которых была обнаружена записка Мюрата о предстоящем наступлении русских у Рудни. Подозрение в разглашении военной тайны пало на Левенштерна, который, выйдя еще в 1802 году в отставку, уехал в Европу, а в 1809 году служил во
Двадцать первого августа, после проверки, Барклай написал Ростопчину, что причина высылки Левенштерна «состояла в том, чтобы в отсутствие его открыть некоторые относящиеся до его обстоятельства, обратившие на него внимание. Ныне же после всех исследований не открывши ничего подозрительного, чтобы в вину ему ставить, можно было… возвратить его ко мне обратно»21. Левенштерн был возвращен в действующую армию и отличился в сражении при Бородине, а также в Заграничном походе, как и упомянутые выше поляки, с которых также вскоре сняли подозрения.
И все же откуда секретные сведения попали к Себастиани? Левенштерн все валит на интриги своего недоброжелателя Ермолова и на евреев-лазутчиков: «Евреи, коих было множество в нашем лагере, которые слышали все разговоры офицеров и даже генералов и выводили из них свои заключения, смотря по тому, насколько они были развиты… продавали за несколько дукатов, без малейшего угрызения совести своей… и не подвергались по этому поводу ни малейшему подозрению и преследованию: никакого следствия не было произведено, и они были по-прежнему терпимы в армии. Мы по-прежнему получали от них сведения о движении французской армии, которая, со своей стороны, знала обо всех наших действиях. Операционный план войны может быть тайною не только для неприятельской армии, но и для самих служащих в армии, так как он бывает известен в подробности всего нескольким лицам, но движение, совершаемое несколькими тысячами человек, никогда не может остаться тайною, о нем знает всякая маркитантка хотя бы за час до его выполнения, это понятно само собою. Поэтому неудивительно, что генералу Себастиани было известно о движении, которое предполагалось выполнить, чтобы застигнуть его врасплох»22. Аргумент Левенштерна о знании первой же маркитанткой маршрута движения корпусов неубедителен. Как выяснилось через несколько лет, виновником разглашения секретных сведений был флигель-адъютант поляк князь Любомирский, но сделал это он неумышленно: он написал своей матери, в имение Ляды, попадавшее в зону военных действий, чтобы она срочно покинула свой дом из-за того, что скоро тут разгорится бой. Но штаб Мюрата как раз и стоял в Лядах, письмо заботливого сына попало прямо к маршалу, а от него сведения о движении русских войск стали известны Себастиани, находившемуся в авангарде Мюрата21.
Думается, что в деле Левенштерна евреи были ни при чем, но в целом он верно отметил их важную роль в делах разведки. «Лазутчики» в большом количестве вербовались из местных евреев. Действительно, литовские и белорусские евреи поставляли сведения о противнике как русским, так и французам. К тому же французы получали информацию и от симпатизировавшего им польского населения. Евреи-лазутчики использовались и для провокаций. При отступлении французов через Березину маршал Удино обманул командующего 3-й Западной армией Чичагова с помощью евреев города Борисова, которых сам дезинформировал относительно истинного места предстоящей переправы французской армии. Эту ложную информацию трое евреев сообщили Чичагову, и тот, опираясь на нее, увел армию от Борисова ниже по течению Березины и тем самым позволил остаткам Великой армии беспрепятственно форсировать реку выше Борисова, у Студенки. По приказу Чичагова лазутчики были повешены как предатели. Точна ли эта история, изложенная К. А. Военским24, наверняка мы не знаем, но то, что разведка армии позорно провалилась, хорошо известно: благодаря нераспорядительности Чичагова Наполеон сумел вырваться из почти безвыходного для французов положения и продолжал еще два года поливать кровью землю Европы.
В августе 1812 года под Смоленском, во время движения колонн, был пойман французский шпион, о котором сохранилась запись в походном журнале Л. А. Симанского за 3 августа: «С корпусом ходила одна женщина в синем суконном платье и на вопрошающих ее отвечала и называлась то прачкой Лаврова (генерала. — Е. А.) или армейского солдата женой, но вчерась сей обман открылся, и ее один казак, от коих ничего на свете и ни один обман укрыться не может, поймал и узнал в ней шпиона — поляка»25. П. Пущин примерно в то же время внес в свой дневник более «романтическую» версию разоблачения: «В продолжение целого дня какая-то женщина шла с нашей колонной и говорила тем, кто ее спрашивал, что она принадлежит генералу Лаврову. Все удовлетворялись таким ответом, пока один шутник не вздумал за ней ухаживать и в порыве страсти сорвал головной убор, из-под которого показалась мужская голова. Оказалось, что это шпион, его отправили в Главную квартиру». Естественно, что такие случаи порождали шпиономанию — неизбежную спутницу войны. На следующий день Пущин записал в дневник: «Вчерашнее происшествие со шпионом заставило меня быть осмотрительнее. Заметив сегодня какого-то субъекта, одетого по-городски, который прогуливался по нашему лагерю и расспрашивал, где стоянка великого князя (вспомни, читатель, Пьера Безухова на Бородинском поле. — Е. А.), я его арестовал и отправил к дежурному»26. Здесь мы видим типичную реакцию человека в состоянии шпиономании — обращать внимание на тех, кто чем-то выделяется из толпы. Впрочем, нужно быть очень плохим шпионом, чтобы, вырядившись в женскую одежду, тащиться мимо солдатских колонн, привлекая всеобщее внимание алчущих продажной женской ласки тысяч мужчин, или же, нарядившись в гражданскую одежду, бродить среди военных…
Шпиономания процветала и в тылу. Известно, что история отставки выдающегося государственного деятеля М. М. Сперанского имела шлейф из слухов о его измене, о том, что он в качестве платы за измену и шпионаж получает бриллианты от французского посланника. Усилилось недоверие не только к иностранцам, но и к «своим» немцам, таким как Барклай. Как это часто бывало в истории с «немцами», их деятельность ассоциировалась с неудачами, поражениями, их подозревали в измене. Носить иностранную фамилию в то время значило в некотором смысле быть подозреваемым. Недаром Левенштерн писал, что он не рекомендовал приехавшему офицеру, прибалтийскому немцу, подавать прошение о приеме на русскую службу во время войны — к людям с немецкими фамилиями тогда относились подозрительно. Как писал Ростопчин министру полиции Балашову, «ненависть народа к военному министру произвела его в изменники потому, что он не русский»27.