Генерал Ермолов
Шрифт:
Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, дочь известного участника дворцового переворота 1762 года и героя турецкой войны, узнав о таком скудном содержании Ермолова, сказала однажды у себя за столом, что сочла бы за счастье отдать Алексею Петровичу своё подмосковное имение. Слухи о щедрости старухи, не пожалевшей более одного миллиона рублей, дошли до Николая I, и он назначил опальному генералу жалованье в тридцать тысяч ассигнациями.
Письма Ермолова к разным его адресатам, написанные в это время, вообще не дают основания заподозрить их автора
«Чудесно счастливая мысль прислать мне сукна на сюртук, ибо не только я буду иметь вид щегольской, но и избавлюсь от насмешек, которые, конечно, вызвал бы я собственным вкусом. Я готов был выбрать какой-то аптекарский цвет и выйти в свет в этой микстуре. Уже в тяжких спорах были мы с сестрой Анной Петровной, а как мне, теперь отставному, повелевать некем, то я нахожу удовольствие, по крайней мере, её не слушать.
В то время как я исполнен благодарности за сукно, напуган рисунком, по которому я должен буду одеться. Огромная фигура моя не может иметь стройной талии, которая требуется. Я бы решился, несмотря на мои пятьдесят лет, прибегнуть даже к корсету, но и в этом случае не думаю, чтобы из меня что-нибудь вышло.
На рисунке означена шляпа дикого цвета. Говаривали прежде, что это цвет людей подозрительных правил, и я содрогнулся. Впрочем, простите человеку, долго жившему в глуши, если не довольно знаю, как могут часто меняться моды. Однако же по боязни прежних толков не решусь я на шляпу подобного цвета. Если согласно с рисунком в петлице будет роза, я надеюсь, что вы не сочтёте, что я ношу собственное изображение. Много стоит скромности моей, когда нечаянно даже коснётся красоты моей»{702}.
В деревне скучно. Чтобы хоть как-то развеяться, Алексей Петрович иногда выезжал в город. Через год после отъезда из Тифлиса навестил его в Москве на Пречистенке Грибоедов и предпринял попытку объясниться с бывшим начальником, о чём потом сожалел до конца дней своих. «Этого я себе простить не могу. Что мог подумать Ермолов? Точно я похвастать хотел, а я, ей-Богу, заехал к нему по старой памяти», — убеждал Александр Сергеевич актёра Петра Андреевича Каратыгина{703}.
«Там, где кончается документ, там я начинаю… — писал Тынянов. — Я чувствую угрызения совести, когда обнаруживаю, что недостаточно далеко зашёл за документ или не дошёл до него, за его неимением»{704}.
Думаю, в данном случае угрызения совести не терзали Юрия Николаевича: на основе процитированных строк из воспоминаний Каратыгина он воссоздал выразительную картину встречи двух великих русских людей:
«Старый слуга равнодушно встретил пришедшего в сенях и проводил наверх, в кабинет хозяина.
Кабинет был невелик, с тёмно-зелёной мебелью. Наполеон висел на стенах во многих видах, всюду мелькали нахмуренные брови, сжатые крестом руки, тругольная шляпа, плащ и шпага. |
Слуга усадил Грибоедова и спокойно пошёл вон.
— Они занимаются в переплётной, сейчас доложу.
Что ещё за переплётная?
Ждать пришлось долго. В этом не было ничего обидного, хозяин был занят. Всюду висел Наполеон. Серый цвет императорского сюртука был облачным, как дурная погода под Москвой, лицо его было устроено просто, как латинская проза. До такой прозы Россия ещё не дошла.
“Цезарь” было прозвище старика, но и в этом ошибались: он был похож скорее на Помпея и ростом, и статурою, и странною нерешительностью. До Цезаревой прозы ему не дойти. И даже до Наполеоновой отрывистой риторики.
На хозяйском кресле лежал брошенный носовой платок. Вероятно, не нужно было сюда заезжать».
Картина сурового солдатского быта, перенесённого из походной палатки в кабинет московского дома генерала, созданная пером талантливого художника, не обещала особой радости от встречи ни хозяину, ни гостю.
Однако продолжим чтение:
«Послышались очень покойные шаги, шлёпали туфли…
Ермолов появился на пороге. Он был в сером лёгком сюртуке, которые носили только летом купцы, в желтоватом жилете. Шаровары жёлтого цвета, стянутые книзу, вздувались у него на коленях. Не было ни военного мундира, ни сабли, ни подпиравшего шею простого красного ворота, был недостойный маскарад. Старика ошельмовали.
Грибоедов шагнул к нему, растерянно улыбнувшись. Старик остановился.
— Вы не узнаете меня, Алексей Петрович?
— Нет, узнаю, — сказал просто Ермолов и, вместо объятия, всунул Грибоедову красную, шершавую руку. Рука была влажная, недавно мыта.
Потом, так же просто обошедши гостя, он сел за стол, оперся на него и немного нагнулся вперед с видом: я слушаю.
Грибоедов сел в кресла и закинул ногу на ногу. Потом, слишком пристально глядя на него, как смотрят на мертвых, он заговорил.
— Скоро отправляюсь, и надолго. Вы мне оказали столько ласковостей, Алексей Петрович, что я сам себе не мог отказать, зашел по пути проститься.
Ермолов молчал.
— Вы обо мне думайте, как хотите, — я просто в несогласии сам с собой, боюсь, что вы вот ловите меня на какой-нибудь околичности — не выкланиваю ли вашего расположения. И вы поймите, Алексей Петрович: я проститься пришел.
Ермолов вынул тремя пальцами из тавлинки понюх желтоватого табаку и грубо затолкал в обе ноздри. Табак просыпался…
— Ласковостей я вам, Александр Сергеевич, никаких не ока зывал; этого слова в моем лексиконе даже нет; это вам кто-то другой ласковости оказывал. Просто видел, что вы служить рады, прислуживаться вам тошно, — вы же об этом и в комедии писали, а я таких людей любил.