Географ глобус пропил. Золото бунта
Шрифт:
Осташа пренебрежительно рассмеялся.
— Это, дед, только воду на прудах спускают для сплава. Ничего с твоим Ханглавитом не сделали, жив-здоров он. А пруды для заводов нужны, чтобы железо плавили да ковали.
— Куда вам столько железа? — Шакула даже отодвинул вентерь, требовательно глядя Осташе в глаза. — Куда, скажи? Сколько человеку ножей, наконечников, пуль, топоров надо? Сто! Больше не надо во всю жизнь! А вы лодки гоните, каждая как пять моих домов и лодок тех сосчитать нельзя! И так всякую весну! Беда!
Осташа только махнул рукой на вогула, снова прикладываясь к туесу. Старику не понять было горного дела.
— Это все Ермак ваш, — убежденно сказал Шакула, вновь
— Что ж, до русских на Чусовой и не было скал, что ли?
— Конечно не было. От вас скалы начались.
— А чего ж пермяки Чусовую рекой теснин прозвали?
Шакула задумчиво посмотрел на Осташу, потом на реку за соснами, но, видно, ответа не нашел.
— От вас скалы начались, — повторил он. — Богов наших Ермак в реку прогнал, от них и скалы. А в лесу плохие боги остались, мелкие, слабые, глупые. Вон посмотри на моих ургаланов… — Шакула кивнул на резные чурки, что в ряд были приставлены к стене дома в крапиве за углом. Такие чурки, идолки, в которых вселялись боги, у Шакулы назывались «ургаланы». — Весной я всех богов кормил, и салом мазал, и кровью поил, грел у огня. Думал, хорошая будет охота. А боги-то плохие, никудышные. Побежал я за лосем — ушел от меня лось. Побежал за оленем — и олень ушел! Хотел кабана взять — кабан меня чуть не разорвал, целый день я на березе сидел. Не-ет, плохие боги. Раньше хорошие были, да Ермак всех утопил. Плохо вогулам.
Осташа рассмеялся.
— Я тебе, старче, денег дам, что ты спас меня, — заверил он. — Не надо тебе будет за кабанами на старости лет бегать.
— Ты не мне, ты Бойтэ дай, — возразил Шакула. — Она ж твою болезнь забрала. Я только каюк привел, это ничего не стоит. Все равно домой шел.
— Значит, это она меня лечила?
— А кто же еще? Разве ты мог подумать, что это был я? — И Шакула затрясся в мелких смешках, сузив глаза.
Осташа вспомнил сладостно-стыдное ощущение нагого девичьего тела рядом с собой и ухмыльнулся:
— А как она меня вылечила? Нашаманила, что ли?
— Откуда же мне знать? Ты у нее спроси.
Осташа в тревоге ощупал волосы, посмотрел на отросшие ногти — нет, ничего не срезано. А то ведьма срежет чего с тела и по той части человека сглазить сможет. Но если лечит — то засовывает срезанные части в дырку в осине, а потом читает заговоры, и все волосатики из больных членов за отрезанными частями бегут, а ведьма их в дырке глиной замажет-закупорит. Ежели Осташа не из-за волосатиков болел, а в беспамятстве на него трясавица напала, то другое дело. У сатаны на привязи девять сестер-лихорадок; он их иной раз спускает полетать. Когда лихорадка человека в губы поцелует — на него трясавица потом и нападет, взревнует. Спастись можно, если рожу сажей вымажешь: трясавица придет трясти — и не узнает. Осташа и лицо потер ладонями — нет, чистое.
— Она ведьма, дочь-то твоя? — успокоившись, на всякий случай все же спросил Осташа.
— Не-ет, какая там ведьма, глупая совсем. — Шакула покачал головой. — И не дочь мне она. Я ее у настоящей ведьмы отнял.
— Это как? — заинтересовался Осташа.
— Давно уже, десять зим назад. Я ведь из мангквла самынпатум — совиного рода. Наш
Шакула отложил вентерь и взялся было за кожаный чулок на ноге, но Осташа замахал руками:
— Не надо мне твоей дырки!.. Тьфу, что за дрянь!..
— Ну, как хочешь, — немного даже огорчился Шакула. — Дырка большая, хорошая… Ладно, ладно, не покажу. А девочку я себе взял. Будет вместо дочки, решил. Жены-то мне не досталось. Когда молодой был, всех девок наших русские забирали. Хотели, видно, чтоб совсем мы кончились. Я думал, девчонка вырастет, мне внуков народит, учить стану… Ваш Пугач бешеный всю мою старость отравил хуже той ведьмы с Синего болота… Горе.
Шакула замолчал, глядя в землю, потом легко вздохнул и снова взялся за вентерь. Осташа знал, что за беду принес вогулу Пугач. Вся Чусовая знала о той беде, и многие мужики ей пользовались. Осташа снова ухмыльнулся, но уже недобро. Шакула этого не видел.
— А где же Бойтэ прячется-то? — спросил Осташа, оглядываясь.
— Она не прячется. В чуме лежит. Она ж твоей болезнью болеет. Может, умрет.
— И не жалко тебе ее? — удивился Осташа.
— Как не жалко? — Шакула пожал плечами. — Жалко. Привык я, полюбил. Да что сделаю-то? Лечить не умею, а она на себя колдовать не может. Вот, жду, что будет, с тобой говорю.
— Пойдем, хоть глянем на нее, — предложил Осташа.
— Ну, пойдем.
Шакула встал и, слегка прихрамывая, повел Осташу к чуму. В чуме был полумрак, только из прорехи дымохода на стенку из оленьей шкуры падал столб света. Почти у стены на камнях курились угли прогоревшего костра. Было дымно и жарко. На земле валялась разворошенная гора лапника, а на лапнике, раскидав руки и ноги, отвернувшись, лежала в беспамятстве Бойтэ. Она была почти нагой, от пота мокрой и блестящей. Мокрые волосы облепили голову и плечи, мокрая черная тряпка плотно обвивала бедра.
— Привязал ее, чтобы на угли не скатилась, — пояснил Шакула, кивая на вбитый у входа колышек. От колышка тянулся ремень, накрученный на Бойтэ поперек живота.
Осташа стоял и жадно смотрел на голую, ничего не понимавшую девку-вогулку, которая заживо жарилась в огне его простуды. Ему немного жаль было ее, — наверное, куда меньше, чем Шакуле, — но жалость лизала душу где-то с самого края. Под ложечкой горячо запекло от другой мысли: вот девка, даже без рубахи, доступная, в забытьи, а значит, безответная, покорная, которая после и не вспомнит обиды… Да и вообще, обижается ли она?..