Географ глобус пропил. Золото бунта
Шрифт:
— Как здоровьице ваше, Остафий Петрович? — ласково спросила баба Груня.
— Благодарствую, а ваше как? — степенно ответил Осташа.
После оскорблений Нежданы ему приятно было почувствовать уважительное отношение.
— Да уж какое наше здоровье, стариковское, — махнула розовой ладошкой баба Груня, и дед Костеня согласно зашевелил бороденкой. — Оба уж в яму глядим. И без того гнилы колоды небо закоптили…
— Чего говоришь, маманя? — недовольно буркнул Никешка.
— Ну, Никеша
— Любит, ага.
— А чего про Петра Федорыча слышно?.. — осторожно спросила баба Груня и заранее пригорюнилась, склонив голову и подперев ладошкой щечку. — Тело-то нашли, нет?..
Она спрашивала не про царя — про батю. Батю тоже звали Петром Федорычем. Осташа уж и забывать начал: все кругом называли батю только прозвищем — Переход да Переход. А переходами на Чусовой величали любого, кого баре из родной деревни в другую переселяли. Батю в Кашку Строгановы перевели из Нижних Чусовских городков, от казаков Ермакова корня, а матушка была из Билимбая.
— Не отдала Чусовая батю, — сухо ответил Осташа.
— Жаль-то, жаль-то как его, — завздыхала баба Груня. — Ведь такой человек был сердечный… Вы, Остафий Петрович, в Николин день Николе Угоднику поставьте свечку с волосом своим — и в Христову ночь всякий, без погребенья усопший, к родному крыльцу придет и под порожек записочку положит али еще чего, чтобы понятно было, где кости томятся…
— Добрый был Переход, да, — согласился дед Костеня.
— Дядька Переход Осташку бы сплавщиком сделал, а меня — водоливом, — добавил Никешка.
— А у вас-то, Остафий Петрович, с задельем как? У нас Колыван-то Бугрин всякое говорит…
— Да не слушай ты Колывана, баб Груня. Все слава богу. С дорожки-то меня, конечно, поспихивали…
— Знамо, — подтвердил дед Костеня.
— …да я все равно и сам пристроился. Барку батину продал, а по весне пойду бескуштно на барке купца Сысолятина из Илима. С купцом уж и по рукам ударили.
— Ну и хорошо. — Баба Груня облегченно махнула ручкой, и дед Костеня закивал. — А Никифора-то нашего не пристроите с собой?
Баба Груня просительно заглядывала Осташе в глаза. Никешка, покраснев, чуть отъехал от Осташи по лавке.
— Никифор мне верный друг, — сказал Осташа и требовательно поглядел на Никешку.
— Ну дак!.. — вскинулся Никешка.
— Никифора возьму с радостью, — пообещал Осташа. — Не водоливом, конечно, — не своя барка. Но уж если выйдет, то подгубщиком — точно.
— Хорошо — подгубщиком-то! — ободрилась баба Груня. — Никифор-то у нас — даром что последыш, а силен!..
— Летом вереи ворот меняли, так он кровлю на них в одиночку поставил, — похвастался дед Костеня.
— Да-а, это сила так сила, —
— Вы уж посмотрите за ним, Остафий Петрович, — опять попросила баба Труня. — Вас-то он уважает, слушает, не то что нас. Сила-то в нем великая, а умом-то сущий младенец… Не проследишь, так пропадет… Воров-то от простодушных хоть вицей гони, так и липнут…
Дед Костеня печально закряхтел.
— Ну что вот ты говоришь Осташке, маманя, — укоризненно сказал Никешка. — Прямо беда тебя слушать. Пошли, Осташка, лучше покурим…
— Во-от, — тотчас заметила баба Груня, — видите? Приучили парня к зелью табашники с меженных караванов! Это при нашей-то вере строгой!..
— А что вера? — надулся Никешка. Видно было, что ему тоже хотелось хвастануть перед Осташей какой-нибудь мужицкой статью. — Вере-то ничо! Табак — та же травка божья, в огороде растет, как щавель или там укроп… Царь Петр курил, вот.
— Травка-то растет, а откуда взялась-то? — Баба Груня строго посмотрела на Никешку, не приняв в расчет пример царя Петра. — Табак-трава и хмель-корень в Цареграде на могиле самой великой блудницы бес вырастил, табак — из чрева, хмель — из головы! Потому табак курить грешней, чем хмельное в рот взять! У какой божьей твари из пасти дым-то идет? Ни у какой! Только у сатаны!
— Так у него серный дым!.. — бесплодно и, похоже, не впервые возражал Никешка. — У него-то в пузе — сера кипучая, геенна! А тут травка сухая в трубочке дымит!.. Ты, маманя, еще скажи, что мыться нельзя, потому что щелок — бесовы слюни…
— Грех мыться, кто ж спорит, — подтвердила баба Груня, и дед Костеня кивнул. — Потому и живут в банях банники да обдерихи, которые мочалкой прикинутся и грешнику кожу с мясом до костей соскоблят… Но без мытья-то как? У нас ить Чусовая не Иордан, замерзает зимой, в проруби не попалькаешься… В мыльне помоешься — потом становись на чин грех замаливать.
— Ну вот потом и табак замолю, — решил не спорить Никешка. — Пошли, Осташ, а то мне сейчас пекло устроят еще до кончины…
Обожженным деревянным совком он подцепил с печного пода уголек и поманил Осташу за собой. Нагнувшись под низкую притолоку, они вышли в сени, где на полу валялся растоптанный и разодранный туес, а оттуда прошли на гульбище, смотревшее на двор. Никешка гордо расстелил на перилах тряпицу с табачным крошевом, достал откуда-то глиняную трубочку, нагреб ею табака, умело примял пальцем и принялся раскуривать угольком. Он отпыхивал дым краем рта и искоса поглядывал на Осташу: ну, каков он мужик, а? Осташа с деланным безразличием плюнул с крыльца и мимоходом порадовался, что Никешка не заметил, что плевок повис на тесинах, малым раскатом оторочивших повал.