Географ глобус пропил. Золото бунта
Шрифт:
Усть-Утка зачастила домишками, черкнула по небу главкой часовни. Широко распахнулось устье реки Межевой Утки с водосливами гаваней. Затворы гаваней были полорото раззявлены. Гавани были уже пусты. Тагильский караван не повторил ошибки невьянского — стронулся до подхода ревдинцев.
Осташа услышал рядом с собой сопение: это на скамейку вылез проспавшийся Федька. Осташа покосился на него. Федька, не увидевший сулёмского побоища, вдруг показался Осташе кем-то вроде дружка по ребячьим играм, с которым он встретился, когда уже давно повзрослел, а дружок этого и не заметил и по-прежнему обращается по детскому прозвищу.
— Доброго утречка, — сказал Осташа.
Барка пробегала мимо Красного бойца. Похоже, начинался вечер,
— Какое там спать! — тотчас отперся Федька, будто Осташа был приказчиком, перед которым сознаться в оплошке — ни в жисть. — Сорок пудов перетаскал в одиночку!..
— Ага. Храпел — чуть палубу не сорвало. Межевую Утку уже проплыли.
Федька обиженно замолчал.
Левый берег уже вздыбился кокошником Желтого бойца. Желтый, видать, не добрал краски собрата и не кровенел, а только малокровно рыжел лишайниками. А дальше из-за мыса высунулся каменный пирожок бойца Харёнки с пихтовой шапкой на макушке.
Начинались родные места… Осташа почувствовал, как душа его съеживается, поджимается, черствеет. Ничего не хотелось вспоминать. Все оказалось еще слишком свежим, слишком близким, и не случилось еще дела, которым бы отмолился грех.
Бурлаки мотались на потесях, обводили барку трудным поворотом мимо острова, за которым темнел обрыв Кривуша. А потом по обоим берегам засеменили домики деревни Харёнки.
— Помнишь, как я тебя спас туточки? — ревниво спросил Федька.
Осташа не ответил.
Блеснула на околице деревни речка Королёвка, и лес задернул Харёнки зеленой занавеской. Но этот лес, исхоженный вдоль и поперек, весь был полон памятью. Здесь батя любил пошишковать под кедрами. Здесь с подружками играла Маруська Зырянкина. Здесь Луша собирала грибы и ягоды и учила Осташу-отрока отличать поганки от опят…
— Осташка, вон тот камень!.. — радостно крикнул от потеси Никешка.
Осташа снова не ответил.
Под темным мшистым валуном они с Никешкой как-то раз по осени нашли боровик-переросток. Шляпка его была размером с кадушку. Вся Кашка дивилась огромному грибу. Плотинный мастер Данилыч сказал, что найти такого великана — счастливая примета…
А издалека уже доносилось переливчатое урчание Кашкинского перебора — самого свирепого на Чусовой. Наконец на правый берег вышел боец Дождевой — все такой же суровый, непреклонный, неприступный… И от его апостольского укора Чусовая корчилась и билась, как в падучей. Дождевой словно бы угрюмо встал над рекой на отчитку, и река заколотилась, одержимая ташами, как бесами. Здесь уклон русла был виден воочию. Все кипящее полотно перебора спутанной белой пряжей раскатилось вниз из-под скалы, угибаясь за поворот словно с глаз долой. Батя смог простить перебору смерть Луши. А Дождевой никому ничего не прощал — и в праведном гневе разбил о Чусовую красное зеркало солнца. Тысячи осколков запрыгали по волнам.
Осташа не боялся перебора, потому что знал пути сквозь него лучше линий на своей ладони. Барка бежала как по ниточке, не тронув днищем ни единого валуна. А Осташа не мог отвернуться, чтобы ничего не видеть. Волей-неволей взгляд мазнул по деревне, и в душу все ж таки впечатался облик родного дома. Дом стоял, будто ничего в нем не случилось, будто и не висела в стойле на веревке мертвая Макариха, будто и не приходил сюда Пугач с отрубленной головой… Дом казался живым по-прежнему; выглядел обжитым и теплым. Крыша уже просохла, ставни были отворены. Осташа и не помнил, открыты или закрыты были окна, когда той зимней ночью он прибежал сюда из Ёквы…
Чусовая поворачивала. Осташа почувствовал, что вновь может вздохнуть, словно морок сползал с души. Но все равно даже думать о себе не хотелось. Хотелось вспоминать другое — хорошее.
Вон за лесами две макушки камня Голбчики. Батя рассказывал, что когда Ермак еще мальчонкой был, сибирский царь Кучум напал на строгановские земли. Строганов-старший, Аника Федорыч, увел всех мужиков оборонять свою столицу на Каме — Орел-городок. Погнал народ спасать свои раздутые амбары, а Чусовской Городок оставил без защиты: бросил всех баб, ребятишек и стариков — выручайтесь сами, как сможете. И тогда стрелецкая женка Ульянка-Чусовлянка собрала бабью дружину и повела ее вверх по Чусовой, чтобы остановить татар на дальних подступах. Здесь вот и билась бабья дружина с татарами, здесь и полегла вся, порубленная. Потом, конечно, баб собрали и похоронили, поставили над скудельней два крытых креста-голбца. Анике Строганову те голбцы обидным укором показались, и он велел их срубить. Делать нечего — срубили. А на утро на той скудельне сами собой выросли новые голбцы. Аника разгневался, велел их тоже срубить. Срубили. И на третье утро поднялись здесь из земли выше леса голбцы из вечного камня. …Батя говорил, что Ермака в Сибирь не надежда повела, а память толкнула.
А за Голбчиками стоял еще один камень Печка. Но он прятался в ельнике, и Осташа даже не посмотрел, виден или нет в этой печке для него котел.
Чусовая делала поворот, и на повороте глыбился первый из кашкинских Царь-бойцов — Омутной. Утесы его были наискось исхлестаны рубцами. Осташе всегда казалось: барка бьется об Омутной, и по этим чертам души бурлаков с разбегу уносятся в небо. Из трещин и морщин понизу Омутного торчали побелевшие доски и щепки — обломки былых крушений. Но сейчас Омутной миловал, и никто не тонул под его обрывами. Впрочем, кто знает, чего случится у Осташи за спиной, когда его барка уже пробежит. Может, нагромоздит здесь боец гору из мертвых барок?..
Чусовские сплавщики помнили: многим из них сатаной назначен Неназванный боец, под которым суждено принять погибель. Только вот кому — какой? Бате таковым стал Разбойник. Неназванный боец — не божье произволение, а дьяволово наказание, но вправе ли кто его отринуть, как истяжельцы отринули? Милость — она всегда от господа исходит, а не от хитрости учителей, и нельзя ремесло с молением путать.
Вслед за Омутным другой поворот реки подковой был охвачен Дыроватым бойцом. Его серая стена вылупилась из леса где-то на верхушке горы и сползла к Чусовой каменным коленом. Вечернее солнце уже опустилось ниже гребня скалы, и теперь в ковше излучины стоял холодный сумрак. Барки пробегали излучину одна за другой, и волны мерно плескали в валунные россыпи, как кровь в виски. Бурлаки, хоть им глазеть и запрещалось, зыркали из-под бровей, отыскивая в скале черные дыры пещер. Вся Чусовая знала сказки о злых разбойниках, сидевших в этих пещерах, об их кладах и заклятиях. Но это были враки. Осташа и сам лазал в нижнюю пещеру. Не было там ни сундуков, ни черепов. А из разбойников доподлинно прятался здесь только Сашка Гусев, изловленный горной стражей в прошлую зиму вместе с простаком Кирюхой Бирюковым… Но вот во вторую дырку Дыроватого не залезал никто. Эта дырка, как Ермакова пещера, зияла в отвесной стене. Подобраться к ней было трудно, а главное — страшно, да и незачем. Говорили, что в этой недоступной пещере жили чусовские ведьмы. Ночами они превращались в нетопырей и летали по деревням, пили кровь у коров и лошадей, а с рассветом возвращались в логово и весь день сыто спали, повиснув на потолке вниз головой и закутавшись в крылья.
Но и Дыроватый оставался за кормой. Чусовая кошкой уже ласкалась о ноги Оленьего бойца — самого, наверное, красивого на реке. Олений был не шибко опасным, стоял уже за поворотом. Был он когда-то цельной стеной, но сейчас лога и осыпи распилили его на огромные каменные чурбаки. Веселые боры кудрявились на плоских вершинах. Солнце высветило скалы от подножий до макушек, и каждая складка камня была словно морщинка от улыбки. Не все же бойцам быть угрюмыми да хмурыми, нужен и добродушный лиходей. Олений не губил народ почем зря: барки здесь бились только по дурости сплавщиков.