Географ глобус пропил. Золото бунта
Шрифт:
Ведь там, под Великаном, все спасались — и косные, и бурлаки… Великое и святое это дело — спасение. Но как у любого большого дела, есть у него и черная, дьявольская сторона, когда во имя его ничто другое не свято. Кому повезло в лодке оказаться, тот рубит руки всем прочим, кто за борта цепляется. Да, конечно, — в запале рубит, в страхе. Но все же это не истинная злоба, не подлинная ярость, не бесовское наущение. Это тоже смысл спасения. Без тех ударов топора спасения вообще никакого не будет…
И Конон, и Гермон, и батя — все они об одном говорили: о спасении. И Аввакум о том кричал из горящего сруба, и повенецкие старцы о том сотни книг полууставом написали. О том твердили и керженские скитники, и яицкие учителя. Только спасения во имя в огненные купели окунали таежные слободы. Только спасения именем Пугач
Ведь батя-то правду только для себя сказал. А правда на то и нужна, чтобы для всех была. Для себя самого своя правда всегда непорочна. А вот для народа правда только через кровь живет.
Но с кровью только язычники камлают, а господь бескровной жертве учил. Потому, видать, и не приходит царство божье, что народ, лика лишенный, одну только плеть понимает, а божьего гласа не слышит. Может, потому и добрее было бы, чтобы народом тайна беззакония правила? Чтобы торжествовал порядок Конона — тайная власть, тайная милость, тайная кара?.. Конон-то батин путь в теснинах понимал, да не верил в него, а верил в свою тайну беззакония. И она у Конона доброму делу служила. Может, и лучше приять истяжельство, чтобы последнее таинство старца Гермона отводило грех? А может, умнее всего жить, как Колыван рассудил: правда и вовсе не нужна. Живи, как можешь. Твори, чего задумал. А если Трифон Вятский тебе не поклонится, то спасайся сам своей ценой. К чему людская правда на земле, если есть божья правда — и будет Страшный суд? Может, одна гордыня ли это — путь в теснинах искать? Или все же так господом человеку заповедано?
А может, правда совсем в другом? В том, что есть пастыри, которые ищут пути, и есть паства, которая идет. Есть сплавщики — и есть бурлаки. Всякому — свой закон. И кому кем быть — не миру решать: каждый сам собою свыше определен. И хоть у пастыря с паствой разный удел, но спасение будет общим, ежели за все ответ держать без лжи и страха. Не зря же лучшие сплавщики старость и смерть в скитах на Веселых горах встречали, и даже сам Конон Шелегин дела свои тайные и беззаконные вел из каплицы.
И верна ли для всех батина правда? Стоит ли назвать ее народу — ведь через кровь называть придется?.. Правду царя Петра Федорыча Пугач народу назвал — и что из того вышло? Но все ж таки Пугач ургаланом был, а ведь Осташа — живая душа… Не было у Осташи ответа. Не разрешить эту загадку никому и никогда. Можно только верить, а судить народ и бог будут. И, наверное, рассудят по-разному…
Слева на обрывчике показались макушки вогульских чумов и односкатных избушек с рогатыми лосиными черепами на концах стрех. Это была вогульская деревенька со смешным названием Бабёнки. Батя говорил, что название неверное. Правильное название — Бебяки, только народ переделал его в понятное для себя. По преданию, в этой деревушке двести лет назад и жил вогульский князец Бебяк, который вместе с князьцами Амбалом и Зевендуком решил убить святого Трифона. Трифон срубил священную вогульскую ель на Гляденовской горе на Каме, вот князьцы и осерчали. Пошли в Сылвенский острожек к строгановскому приказчику Третьяку Моисееву, чтобы спросить: можно им сейчас убить Трифона или пока обождать? Третьяк, слава богу, наотрез запретил вогулам.
Это лишь у святых получалось — правду народу говорить только через свою кровь, а не через чужую. А простым людям на то ни ума, ни души не хватает — не тот удел. Вон даже Чусовая — темная река, а и то без кровавого цвета не обошлась. Излучина вокруг мыса перед Ослянской пристанью так и называется: Кровяной берег. Здесь то слева, то справа оголяются под лесом коренные берега поймы: тянутся высокие и длинные откосы, словно выкрашенные сукровицей. Не глина, не камень — земля слежалась, славилась, сплющилась намертво, а чуть-чуть крепости ей все же не хватило. Так и не превратился берег в скалу.
Обогнув большой и низкий мыс с покосами и выгоном, Чусовая подкатилась к Ослянской пристани. У причалов стояли три пустые барки, на которые не хватило груза. Прочие суда уже отпустили. В Ослянке заканчивался Гороблагодатский тракт, протянутый от далекого Кушвинского завода. Казенной пристани никто не был указом — ни Демидовы, ни Строгановы, ни Яковлев-Собакин. Даже караванный вал ее не тревожил: как загрузили пустые барки, пришедшие из Илима, так и отправили. Ослянка встречала караваны молча, равнодушно. Но в этом равнодушии была пощада. Глупо радостно палить из пушек, приветствуя вереницы барок, если помнишь, что эти барки уже пробежали полтораста верст и досыта нахлебались страха и смерти.
Ручей Камыка отстригнул околицу Ослянки, берега вздохнули горой, и по обеим сторонам реки рассыпались худые домишки Нижней Ослянки. Казна завсегда свой народ держала в худобе. После кондовых кержацких посадов стыд было смотреть на русскую нищету и голь. В Нижней Ослянке жили те работники с пристани, которым не хватило места на росчисти у магазинов и амбаров.
Река повернула налево, забурлила под невысокими обрывами еще одного Синего бойца. Этот боец, как терка, был весь из каменных чешуй, блескучих от слюды. Хоть река его и выгладила покатым лбом, а забраться по этому лбу без сапог и рукавиц не смог бы никто — ладони и ступни начисто стешешь до костей.
На левом берегу под сосновым бором поднялась некрутая глыба камня Девичьи Слезы. Помахать суженому платочком сюда прибегали ослянские девки. При отвале каравана, у всей пристани на глазах, они смущались прощаться, а здесь их никто из деревенских уже не видел. Словно набираясь сил перед прыжком, Чусовая лилась ровно и мощно. Она копила ярость в омуте под камнем Стерляжий Омут и наконец, как припадочная, ударялась теменем в скалистый берег, низенький и мятый. Казалось, что реке так хотелось взбеситься, что уж и подходящего бойца искать она не стала: будто гулящую бабу так сблудить потянуло, что некогда было и мужика получше подобрать, сойдет и этот — кривой да горбатый. Взревев Стерляжьим перебором, словно в долгожданном блядском неистовстве, ошалевшая, взбодрившаяся стремнина, урча и встряхивая пенными косами, покатилась под занозистым склоном Дуниной горы. На верхушке горы издалека виднелись огромные мертвые кедры. Они вздернули над лесом черные лапищи с шаманскими тряпицами и лентами на запястьях. Это были священные вогульские кобёлы. И только под ними становилось ясно, отчего плакали девки на камне Девичьи Слезы. Не от страха они плакали, что сгинут их любимые, а от обиды, что мужики и парни помчались в блудовство и камлание теснин. А оно по страсти едино было с безбожной похотью со жлудовками.
А за Дуниной горой слева на лугу показалась русская деревня Луговая, с укором смотревшая через реку на вогульскую деревушку Копчик. Луговая просторно расползлась по лугу, а Копчик сбился на лесной поляне табуном островерхих чумов. Отгораживаясь от реки, он всем на зло выставил по берегу ряд красноротых идолов, которые словно охраняли свальный грех вогульских жилищ.
Потом справа гора наконец затонула в просторной болотистой луговине. Осташа подал барку левее. Вверх по реке, распуская буруны, плыл высокий остров с осинами на холке. Осины были сплошь изломаны ледоходами, торчали, как раскудлаченные кикиморы. За островом пряталось устье реки Сылвицы, нелюдимой и хмурой, на которой и селений-то вообще никаких не было. Кушва пробовала на ее берегу завести рудник, прозванный Бутоновским, да что-то неладное все время с ним приключалось — то вода пойдет, то выработка сомкнётся, то голоса слышны. Рудник от греха подальше забросили. Здесь, в воложке между островом и мысом, Шакула прошлым маем и набрел на лодку, в которой без памяти лежал простывший Осташа. Шакула утащил лодку к себе, и в жизнь Осташи навеки вошла Бойтэ…