Гептамерон
Шрифт:
– Прошу вас, передайте вашему сеньору, что хитрости во мне никакой нет, а сердце у меня мягкое, и если бы мне следовало повиноваться только ему, то красота и обходительность давно бы меня победили. Но коль скоро им не удалось сломить меня, никакие деньги на свете не могут это сделать. Поэтому верните их принцу и знайте, что ничем не запятнанная нищета для меня дороже любых сокровищ.
Видя, сколь она сурова и непреклонна, придворный решил, что надо попугать ее, и стал грозить ей, говоря, что господин его могуществен и имеет большую власть. Тогда она засмеялась и сказала:
– Пугайте этим тех, кто его не знает, я-то ведь отлично понимаю, что он человек разумный и достойный и неспособен говорить подобные вещи. И я уверена, что он отречется от этих слов, когда их услышит. Но если бы даже все было так, как вы говорите, – никакая мука и даже сама смерть не заставят меня передумать, ибо, как я уже вам сказала, коль
Придворный, который обещал принцу, что добьется согласия девушки, с сожалением передал ему этот ее ответ и стал подговаривать своего господина во что бы то ни стало удовлетворить свои желания, говоря, что такому человеку, как он, должно быть стыдно не добиться взаимности у особы столь низкого звания.
Принц, который не хотел пускать в ход какие-либо иные средства, кроме тех, которые позволяет честь, и к тому же боясь, что, если поднимется шум и о попытке этой узнает его мать, он сильно прогневит ее, не решился ничего предпринять до тех пор, пока придворный не подсказал ему очень простое и, казалось бы, очень верное средство. Чтобы привести этот замысел в исполнение, он сказал о нем кравчему, и тот, готовый сделать что угодно, лишь бы услужить своему господину, попросил в один прекрасный день жену и свояченицу посетить его виноградник при домике, расположенном неподалеку от леса. Они обещали, что приедут. Когда назначенный день настал, он дал знать об этом молодому принцу, который решил отправиться туда вдвоем со своим придворным. И он велел оседлать ему мула так, чтобы никто об этом не знал и он мог поехать туда, как только будет нужно. Но Господу было угодно, чтобы в этот самый день мать принца задумала по-новому со всем великолепием обставить одну из комнат замка, и дети ее должны были в этом ей помогать. И молодому принцу пришлось принять в этом участие, а между тем назначенный час уже пришел. Кравчий отвез свояченицу в домик возле леса, посадив ее сзади себя на лошадь, жене же велел притвориться больной – и, когда они со свояченицей уже были в седле, та сказала, что ехать не может. Но условленный час настал, а принц не приехал, – и, прождав его сколько-то времени, кравчий сказал Франсуазе:
– По-моему, нам можно уже вернуться в город.
– А почему же мы здесь так задержались? – спросила девушка.
– Потому что я ждал сюда принца, он обещал приехать, – отвечал кравчий.
Когда Франсуаза услышала об этом коварном сговоре, она сказала:
– Не ждите его, брат мой, я хорошо знаю, что сегодня он не приедет.
Кравчий поверил ее словам и отвез ее домой. А когда они вернулись, Франсуаза была вне себя от гнева и сказала зятю, что он, верно, состоит на службе у дьявола и делает больше, чем ему приказывают. Ибо теперь она уверена, что все это его собственная затея, равно как и придворного, а отнюдь не самого принца, и что вместо того, чтобы честно служить своему господину, он норовит только удовлетворять его прихоти, рассчитывая, что ему за это заплатят. А раз так, то с этого дня она больше не останется у него в доме. И она послала за своим братом, чтобы тот увез ее к себе, и сразу же уехала от сестры. После этой неудачи кравчий отправился в замок, чтобы узнать, почему молодой принц не явился в назначенный час. Но не успел он добраться до замка, как встретил самого принца, который ехал на муле вместе со своим придворным, посвященным во все его тайны.
– Она все еще там? – спросил принц.
И когда кравчий все ему рассказал, он очень огорчился тем, что попытка его не удалась; это ведь было последнее средство, и больше надеяться уже ни на что не приходилось. И, видя, что он ничего не может поделать с Франсуазой, принц все-таки стал снова разыскивать ее и в конце концов нашел в одном обществе, где она уже не могла от него скрыться. Он очень рассердился на нее за то, что она была с ним так сурова и так неожиданно уехала от родных. Она же ответила, что для нее нельзя было сыскать более опасного и дурного места, чем этот дом, и что он, должно быть, весьма обязан своему кравчему, если тот не только служит ему верой и правдой, но способен ради него поступиться и душою и совестью. Когда принц понял, что никакими средствами он от нее ничего не добьется, он решил прекратить свои домогательства и до конца дней продолжал относиться к ней с глубоким уважением. Один из слуг этого принца, видя, сколь целомудренна эта девушка, решил жениться на ней. Но она никак не соглашалась на этот брак, пока не испросила позволения принца, которого глубоко почитала, и дала это понять тому, кто добивался ее руки. И только с соизволения своего господина она вышла за этого слугу замуж и достойно прожила с ним до конца жизни. Принц же оказал ей впоследствии немало благодеяний.
Что же нам на это сказать, благородные дамы?
– Мне жаль только, – сказала Уазиль, – что эта добродетельная девушка не жила во времена римских историков, ибо те из них, которые так расхваливали свою Лукрецию [143] , совсем бы позабыли о ней и стали бы описывать достоинства этой девушки.
143
Имеется в виду известный рассказ Тита Ливия о Лукреции – целомудренной супруге Коллатина, которою овладел с помощью хитрости и насилия Секст Тарквиний, сын царя Тарквиния Гордого, и которая, рассказав о случившемся мужу, заколола себя кинжалом.
– Достоинства эти действительно так велики, что мне трудно было бы в них поверить, если бы мы не поклялись говорить здесь одну только правду, – сказал Иркан, – но тем не менее я не считаю, что девушка эта столь уж добродетельна, как вы ее изображаете. Вам ведь несомненно приходилось видеть людей больных, которые отказываются от вкусной и здоровой пищи, предпочитая ей дурную и вредную. Может быть, и у этой девушки был какой-нибудь друг из людей ее звания и она поэтому могла пренебречь самой высокой знатностью.
На это Парламанта ответила, что жизнь и смерть этой праведницы показывают, что она никогда не питала никаких чувств ни к кому, кроме того, кого любила превыше жизни, но все же меньше, чем свою честь.
– Выкиньте это из головы, – сказал Сафредан, – подумайте лучше, с чего начались все эти разговоры о женской чести. Очень может быть, что женщины, которые столько об этом говорят, даже не представляют себе, откуда взялось это слово. Знайте же, что вначале, когда мужчины были не столь порочны, как ныне, любовь была такой простодушной и сильной, что не допускала никакого притворства и больше всего похвал доставалось на долю того, чья любовь более совершенна. Но когда жадность и грех опутали сердце и разум, они изгнали оттуда Бога и любовь, и место их заняли себялюбие, лицемерие и притворство. И, так как многие дамы стыдятся выказать свою истинную любовь, а также оттого, что само слово лицемерие всем ненавистно, лицемерие стали называть честью. Вот почему и те дамы, в сердце которых не было места настоящей любви, стали говорить, что по-настоящему полюбить им запрещает честь. И они возвели эту честь в столь жестокий закон, что большинство их, те, которые действительно любят совершенной любовью, стали скрывать свое чувство и считать добродетель пороком. Но женщина здравомыслящая и благоразумная никогда не совершит подобной ошибки, ибо умеет отличить мрак от света и понимает, что настоящая честь заключается в любви и в том, чтобы сердце жило этой любовью, а не кичилось тем, что умеет ее скрывать, – то есть притворством своим, которое само по себе уже есть порок.
– Тем не менее принято говорить, что чем более скрыта любовь, тем большей она заслуживает похвалы, – сказал Дагусен.
– Да, скрыта от глаз тех, кто может плохо о ней подумать, – сказал Симонто, – но она должна быть явной и непреложной по крайней мере для тех двоих, кого соединяют ее узы.
– Разумеется, это так, – сказал Дагусен, – но лучше уж, когда один из них ничего не знает об этой любви, чем когда о ней проведает третий. Мне, например, кажется, что любовь этой девушки становилась еще сильнее оттого, что она ее скрывала.
– Что бы там ни было, – сказала Лонгарина, – следует уважать добродетель, а самая большая добродетель – в том, чтобы победить свое сердце. А так как девушке этой столько раз представлялся случай забыть и совесть и честь и она так достойно победила свое чувство, свое желание и того, кого она любила больше самой себя, при всех тех трудных обстоятельствах, в которых она находилась, – ее поистине можно назвать женщиной сильной. А раз вы считаете, что степень добродетели определяется умерщвлением желаний, я должна сказать, что принц этот заслуживает большей похвалы, чем она, – ведь как он ее любил! И притом он был могуществен, случай ему благоприятствовал и в его руках были все средства. И он, однако, не захотел нарушить закон настоящей любви, который равняет принца и нищего, а прибег лишь к таким средствам, которые ему позволяла честь [144] .
144
Как и в обсуждении двадцать пятой новеллы, Маргарита, в некотором противоречии с самой новеллой, стремится всячески обелить Франциска.