Герцен
Шрифт:
Нынче наука сходит в жизнь и перестает быть областью для занятий чисто специальных. В передовой фаланге человечества может быть и ученый, но так же, как и воин, и артист, и женщина, и купец: "Круг образованных людей, который развился до живого уразумения понятия человечества и современности". "Эта аристократия далеко не замкнута, она, как Фивы, имеет сто широких врат, вечно открытых, вечно зовущих…"
Что же понимал Герцен под истинной наукой? В сущности, это тема следующего цикла его статей, "Писем об изучении природы". Наука — это философия, опирающаяся на естественные науки. Именно эта наука, научная философия, "наука в высшем смысле своем", станет со временем, по мысли Герцена, доступной людям, "и тогда только она может потребовать
И еще крайне важное: "Человек не может примириться, пока все окружающее не приведено в согласие с ним". "Великая мысль" Гегеля о том, "что все действительное разумно", была извращена "формалистами от науки". Герцен же понял ее правильно. Действительное разумно до поры до времени, а затем оно становится неразумным, отжившим, а значит, и недействительным. Буддисты от науки "не могут привыкнуть к вечному движению истины, не могут раз навсегда признать, что всякое положение отрицается в пользу высшего и что только в преемственной последовательности этих положений, борения и снятий проторгается живая истина, что это ее змеиные шкуры, из которых она выходит свободнее и свободнее".
Неразумными стали темные стороны современной жизни. Значит, выходя в жизнь, наука, люди науки должны действовать. А буддисты "примирение в науке принимают за всяческое примирение, не за повод к действованию, а за совершенное, замкнутое удовлетворение". Эти слова были как бы ответом и упреком московским знакомым, которые искали примирения с действительностью.
"…Человек призван не в одну логику — а еще в мир социально-исторический, нравственно свободный и положительно-деятельный; у него не одна способность отрешающегося пониманья, но и воля, которую можно назвать разумом положительным, разумом творящим; человек не может отказаться от участия в человеческом деянии, совершающемся около него; он должен действовать в своем месте, в своем времени — в этом его всемирное призвание…"
Такой вывод относится уже не к чисто философским категориям, а к политическим.
Развивая эту мысль, Герцен говорит о том, что наука должна стать достоянием народа. "Все дело философии и гражданственности — раскрыть во всех головах один ум. На единении умов зиждется все здание человечества".
Герцен, конечно, понимал, что и состояние науки в его время, и полная оторванность от нее народных масс не могут в какое-то обозримое время способствовать единению умов. "Луч науки" озарит "обыкновенных людей" только тогда, когда наука, точная наука, выработает революционную теорию, которая и станет достоянием масс, претворяющих теорию в жизнь, в практику.
Так поняли Герцена люди, привыкшие читать между строк, проникать в смысл их сквозь, по цензурной необходимости, "странный и трудно понятный язык".
В статье "Дилетанты-романтики" из цикла "Дилетантизм в науке" Герцен дал философское обоснование реализма как мировоззрения нового времени. Он полагал, что классицизм и романтизм — это прежде всего два воззрения на мир, связанные с двумя фазами истории человечества: классицизм — с античностью, романтизм — со средними веками. В новом мире, по убеждению Герцена, идущем под знаком науки, классицизм и романтизм обретут, как считал он, свой гроб, но и найдут бессмертие, поскольку умирает только "ложное, временное", а в них есть истина — "вечная, общечеловеческая". И новое мировоззрение — реализм — вберет в себя эти истины прошлого, как мужающий юноша берет с собою в жизнь все, что испытано и пережито.
"Каждый из нас, — писал Герцен, — сознательно или бессознательно, классик или романтик, по
Тогда же, в Новгороде, работая над статьями из цикла "Дилетантизм в науке", Герцен задумал написать роман, роман реалистический. В Новгороде, по всей вероятности, были написаны и первые его главы. Герцен этот роман именует повестью. Уже по возвращении в Москву он показывал главы романа своим друзьям, но они "не понравились", и он их бросил, как пишет Герцен в предисловии к лондонскому изданию романа "Кто виноват?". Три года Герцен не возвращается к начатой работе. Впоследствии Герцен даже не мог вспомнить, как он первоначально озаглавил свою повесть, "…кажется, "Похождения одного учителя". Утверждение реалистических начал и в жизни и в литературе Герцен хотел подтвердить и позже блестяще это сделал, созданием реалистического романа.
Москва распахнула перед Герценом двери своих театров. Герцен назвал сцену "парламентом", "трибуной", где "могут разрешаться живые вопросы современности". Он был знаком с виднейшими актерами как московских, так и петербургских театров — Самариным, Мочаловым, балериной Санковской и прежде и ближе всего со Щепкиным. Знакомство с Михаилом Семеновичем переросло в дружбу, которая так и не иссякла до смерти великого артиста. Герцен его пережил и в некрологе на страницах "Колокола" в 1863 году очень выразительно определил место Щепкина в истории русского театра: "Он создал правду на русской сцене, он первый стал нетеатрален на театре". Герцен с Грановским заботится о пьесе для бенефиса Щепкина. У Грановского Герцен знакомится с Тургеневым и уговаривает его писать пьесы.
В 1843 году в России гастролировал Ференц Лист. Герцен не пропускал ни одного концерта. Где бы ни выступал венгерский музыкант, Герцен и Наталья Александровна буквально следовали за ним. Были они и на концерте у известного цыганского дирижера И. Соколова в Большом Патриаршем переулке. Цыгане пели, играли, плясали для Листа. Лист не утерпел, уселся за фортепьяно, и его импровизации на только что услышанное повергли Герцена "в совершенное очарование".
Вступительная лекция Грановского собрала до той поры невиданную аудиторию. Наверное, впервые за почти столетие своего существования Московский университет напоминал не храм науки, строгий в своих классических архитектурных формах, а загородный увеселительный дворец, в ожерелье карет, экипажей, легких ландо, старинных рыдванов. Кафедра профессора была окружена "тройным венком дам", многие из которых потом приезжала сюда как в гостиные своих добрых приятельниц, с начатым рукоделием, в чепцах, иные находили, что университетская аудитория — удобнейшее место для свиданий. Но неизменно не хватало скамей, и в проходах, на ступеньках, подоконниках теснились студенты всех факультетов, ученые и просто люди без определенной профессиональной принадлежности, молодые купеческие сыпки и даже переодетые семинаристы.
Грановский не наряжал историю "в кружева и блонды" в угоду своим великосветским слушателям. "Его речь была строга, чрезвычайно серьезна, исполнена силы, смелости и поэзии, которые мощно потрясали слушателей, будили их". "Лекции его делают фурор", — записал Герцен в дневнике 1 декабря 1843 года. А затем в письме к Кетчеру рассказывал: "Успех необычайный… Я всегда был убежден, что он прекрасно будет читать; но, признаюсь, он превзошел мои ожидания…" Герцен восхищен Грановским, Герцен удивлен Москвой: "Ну, брат, и Москва отличилась, просто давка, за lU часа места нельзя достать…" — пишет он тому же Кетчеру.