Герцен
Шрифт:
Тайное общество мыслилось им похожим на тайные общества ранних христиан: "Положимте, — писал Огарев, — что христианство распространяло не знание, а только мнение, но это мнение в глазах тогдашнего человека равнялось знанию; а распространение этого мнения было совершено посредством тайных обществ. Гражданские реформы, т. е. приобретение права гражданства христианскому мнению совершилось все под тем же влиянием тайных обществ… и тайное общество переходит в явную церковь, т. е. явную власть. Я не говорю теперь о пользе или вреде христианства и церкви, но вот метод, достигший цели. Кто же нам мешает употребить тот же метод для распространения положительной науки и приобретения гражданских реформ, сообразных с нашими понятиями?" Общество имеет немногочисленный центр. "Центр должен быть искренен, как бы одно лицо, а его понимание вещей должно быть энциклопедическим; это conditio sine qua поп (непременное условие. — В.П.),когда дело идет о положительной
Сложно складывалась жизнь у Герцена после того, как в его доме фактической хозяйкой стала Тучкова-Огарева. В Иутнее, куда Герцен и Огаревы перебрались из Лондона, домашняя атмосфера была нервной, мучительно напряженной.
По более поздним письмам Огарева к Наталье Алексеевне можно судить о том, с какими чувствами и надеждами ехал Огарев спасать друга после постигшей его катастрофы — похорон близких и "общих похорон", как выразился Герцен, имея в виду гибель Французской республики. 2 ноября 1865 года Огарев писал Наталье Алексеевне: "Выслушай мою речь спокойно, так, чтобы понять ее, взвесить ее, оценить ее — и вглядеться в ее правду. Есть человек, которого я с отроческих лет любил, как брата; была женщина, которая меня любила, как брата, и я любил ее, как сестру, и это ты очень хорошо знаешь. Есть женщина, которую я любил как мое дитя и думал, что она достигнет светлого человеческого развития — долею под моим влиянием; я ее любил, как моедитя и как мою жену. Эта женщина любила моего брата, а мою сестру — как брата и сестру. Когда сестра умерла, она перенесла идеально свою любовь к ней на ее детей. Мы поехали вместе на помощь этим детям и брату".
Но далее случилось непредвиденное. Уже в мае 1857 года Тучкова записала в своем дневнике: "С каждым днем Г. все более становится мне внутренне близок… бесконечное чувство любви к нему захватывает меня все более и более". И Герцена увлекло ее чувство. В 1887 году, оглядываясь назад, Герцен признается Наталье Алексеевне: "Ты пишешь о твоей любви — да ведь она-то и спасла… в ней я никогда не сомневался — ее я чувствовал, видел, осязал — от нее я отворачивался, когда она соединялась с тем злым началом, которое мне враждебно, противно — и тогда ты не умела победить себя. Я вынес-то все… невозможное, унижение, угрызение — из-за того, что верил в твою любовь…"
Итак, в жизни Герцена, казалось бы, повторилась уже раз бывшая ситуация. Снова женщина, полюбившая другого, и снова соперниками были друзья. Ситуация при всех условиях трагическая. "Долго я боролась, мысль о тебе и о Natalie сводила меня с ума…" — пишет Наталья Алексеевна Огареву. И Огарев ей: "Ты полюбила моего брата. Я не стану говорить о том, в каком отношении я тогда был к тебе; одно скажу, что, вместо мечтаемого влияния на тебя, чувствовал, что я нахожусь подвластным и не возвышаю, а унижаю тебя". И все же эта трагедия только внешней схожестью напоминала уже пережитое Герценом. Ведь Огарев и Герцен были не только старые, неразрывные друзья, но и Новые люди. Гервег же олицетворял собой тот мир мещанской морали, который так ненавидел Герцен.
В новой семейной коллизии, в которую жизнь вовлекла Герцена и Огарева, они и чувствовали и поступали как люди Нового мира, люди иной морали. "Когда Огарев заметил у Natalie сильную любовь ко мне, — рассказывает Герцен дочери Тате в письме, которое называет своей исповедью, — ему не пришлось еще сказать слова, как она ему все сказала — и тогда жесказала мне. Это был поступок чистый и смелый. Огарев был, как всегда, бесконечно благороден…" "Так бесконечно широко понять, — вспоминает и сама Наталья Алексеевна тот нелегкий свой разговор с Огаревым, — ни один человек не мог бы, он это сделал с каким-то простодушием, свойственным одной его, нежной и широкой натуре".
Есть и прямое свидетельство тому, как Огарев оценивал сложившееся положение. Позиция Огарева ясно изложена в его письме к Наталье Алексеевне: "Я был уверен, что любовь брата тебя возвысит, —
"Становилось", то есть могло стать, но не стало! На высоте положения удержались и Герцеп и Огарев. Через несколько лет Огарев писал Герцену: "Что любовь моя к тебе так же действительна теперь, как на Воробьевых горах, в этом я не сомневаюсь…" Наталья Алексеевна стала объектом взаимных забот. Трогательна была и забота Огарева о детях Герцена, равно как Герцена об огаревских. Новые люди строили и свои отношения по-новому, и в этом Герцен и Огарев были одними из многих. Достаточно вспомнить Шелгунова и Михайлова. Но то касается Огарева и Герцена. Иное дело Наталья Алексеевна. Она внесла такую смуту в жизнь Герцена, так замучила его своими беспрестанно меняющимися настроениями и требованиями, что он по прошествии десяти лет с тоской восклицает: "Господи, сколько времени, жизни, идей, сил пошло на этот внутренний раздор и бой!" Наталья Алексеевна находилась в постоянной вражде то с одним, то с другим, то с обоими вместе и более всего с детьми Натальи Александровны и Герцена, с теми детьми, которым она думала когда-то стать матерью.
Что было тому причиной? Дневники Натальи Алексеевны полны трагических записей: "Мы имеем общие интересы, самый главный — дети; но что касается нас двоих, тут есть пробел… может, именно я совсем не та женщина, которую мог бы любить Г… Мне веет холодом от него…" "Герцен не любил меня… вообще для него любовь дело второстепенное, если не меньше…" Была ли она права? В том, что для Герцена на первом месте стояли "общие интересы", — несомненно. Более того, он считал большим пробелом женского воспитания сосредоточенность женщины на проблемах любви. В "Былом и думах" в отступлении, названном им "Раздумье по поводу затронутых вопросов", он сказал это с полной определенностью: "Я отрицаю то царственное место, которое дают любвив жизни, я отрицаю ее самодержавную власть и протестую против слабодушного оправдания увлечением".
Любил ли Герцен Наталью Алексеевну или то были лишь страсть и увлечение, быстро перегоревшие, как она утверждала: "осталось дружеское расположение и желание покоя". Во всяком случае, она тому немало способствовала. И уже через три года после сближения с Тучковой Герцен безнадежно констатирует в письме к сыну, что личная жизнь его окончилась бурями и ударами 1852 года.
Герцен склонен был считать, что причиной всему нрав Natalie, о чем и писал Тате в письме-исповеди: "Я тебе скажу с полнейшей откровенностью — фонд дурного в ее натуре идет из двух источников: ревность и необузданность. Она может любить людей — и из ревности делать над ними бог знает что. Если б я не видел ясно, что главное чувство в ней — привязанность ко мне (в какой бы форме она ни выражалась) — многое было бы иначе".
И не случайно именно Тата уже после смерти Натальи Алексеевны заметила как-то, что о роли Тучковой в жизни Герцена "нужно писать с осторожностью". "Нужно помнить, что она очень страдала и что все-таки ей были присущи и хорошие стороны".
9 февраля 1857 года хоронили Станислава Ворцеля. Провожая в последний путь этого самоотверженного борца за демократию, гроб несли вместе с поляками Огарев, Герцен и его сын Александр.
Ворцель был человеком, близким герценовскому дому. Мейзенбуг писала о нем: "Больше всех (имеются в виду эмигранты, бывшие в 1853 — 1856 годах в доме Герцена. — В.П.)мне нравился один поляк, его мученический облик возбуждал во мне сострадание и уважение. Это был Станислав Ворцель, потомок одной из самых знатных аристократических фамилий Польши… Богатый, знатный, счастливый в семейной жизни, отец многочисленных детей, он все безоговорочно посвятил борьбе за независимость отечества, когда разразилось польское восстание". Польша была его "путеводной звездой", говорит Мейзенбуг и подчеркивает его "великую", "благородную" душу. Герцен называл Ворцеля "праведником": "Ворцель принадлежал к великой семье мучеников и апостолов, пропагандистов и поборников своего дела, всегда являвшихся около всякого креста, около всякого освобождения".
В день похорон, вернувшись домой, Герцен, По его словам, долго сидел в раздумчивости, решая печальный для себя вопрос: "не опустили ли мы в землю" вместе с Ворцелем, "не схоронили ли с ним все наши отношения с польской эмиграцией?". Ворцель был ему добрым помощником, поддержавшим его в Лондоне сразу же, как только Герцен приступил к созданию ВРТ, — делу, как считал Герцен, "наиболее практически революционному".
Ворцель был примиряющим началом во всех многочисленных недоразумениях, которые возникали между русскими поборниками демократии и польскими патриотами. Недоразумения имели вполне реальные основания. "Мы шли с разных точек — и пути наши только пересекались в общей ненависти к петербургскому самовластью"… Он уподоблял отношения русских и поляков отношениям товарищей по тюремному заключению — "мы больше сочувствовали друг другу, чем знали".