Гермоген
Шрифт:
— Князь Богдан знавал царевича в пелёнках. Время своё провёл он в ссылке вдали от царевича. Как мог узнать он дитя в муже, закалённом ратными делами? Князя Богдана можно понять. Он устал от постоянных гонений на него Годунова. Теперь, когда его вызвали из ссылки, он получит новый чин и новые поместья в обмен на ложное показание. И кто знает, может быть, князю Бельскому чудится, что он поступает по правде, поддерживая нового царя, изгубившего род врага и супостата — Бориса Годунова!
Никанор опустил глаза. Он не хотел принимать такого толкования. У него на руках был приказ приводить жителей к присяге новому царю и присяжная запись, была грамота самого царя. Он благоразумно перевёл разговор. Слухи-де идут, будто новый царь дарит им милости.
Гермоген молчал, печально думая о том, что самозванец укрепит себя на царстве посулами и милостями, а в державе воцарится неправда.
А зять назидательно завершил беседу словами:
— Ныне нам всем стоять заодно на недругов государя...
Гермогену ничего не оставалось, как сделать вид, что не понял намёка.
Переночевав у дочери, Гермоген всё утро провёл в беседе с нею в её светёлке. Радостное майское солнце, благоухание дерев и трав, казалось, сулили людям одни радости. Только бы жить да жить... Но Настя была опечалена. Она понимала, как нелегко придётся её отцу с таким характером в этой жизни.
— Батюшка, ужели станешь держать перед людьми такие речи, как у нас? А в беду попадёшь, кто помочь подаст?
Он отшутился:
— До беды ещё сто лет. Либо будет, либо нет...
— Батюшка, ты един так решил — противиться новому царю — либо с кем уговорился?
— Коли с правдой, так не один.
— Ох, батюшка... — заплакала Настя. — Я не переживу, ежели тебя станут мучить!
Гермоген погладил дочь по голове, поцеловал в волосы.
— Доню моя, я боюсь единого лишь Бога, и против Божьей воли я не пойду.
Она подняла к нему заплаканное лицо, не вполне понимая его слова, потом поцеловала ему руку.
— Батюшка родимый, ты один у меня, как перст. Ты мне и за матушку был, когда Господь её прибрал. Твоим благословением я жила в довольстве и согласии с миром... Ты помог мне и мужа сыскать добра да благочестива, и за ним я, как иголка за ниткой...
— Ну и ладно, коли так... Жена да прилепится к своему мужу и пойдёт за ним, как то повелевает Господь...
Она была благодарна родителю за эти слова и провожала его с лёгким сердцем. Он благословил её и дитя её, ещё на свет не рождённое. А она ещё долго стояла на крыльце, шепча:
— Господи, помилуй его, отврати от него беду, злодеями насеваемую!..
4
Всю дорогу, как ехал от дочери, Гермогена одолевали горькие думы. Он был близок к отчаянию и молил Бога простить ему этот грех. Но как не думать о том, какая злая смута затевается на Руси! Безбоязненно свергаются святыни, попираются веками установленные обычаи. Ни во что ставится священный сан. Как не восплакать о жалостливой судьбе патриарха Иова! Злодеи накинулись на него во время службы в Успенском соборе. С патриарха сорвали святительские одежды, силой вывели из собора и, обрядив в иноческое платье, на простой телеге вывезли в отдалённый монастырь. И хоть бы один кто из людей именитых и влиятельных заступился за него! (Сам Гермоген в те часы находился в дороге и в Москву приехал, когда злодеи уж расправились с юным царём Фёдором и его матерью-царицей, а Иов был далеко за пределами Москвы).
Когда-нибудь люди поймут, что они сами себе погубители, и горьким будет их прозрение, думал Гермоген. Припомнились назидающие слова зятя: «Ныне нам всем стоять на недругов государя!» И уж коли этот добрый благочестивый человек стоит за самозванца и не позволяет себе даже усомниться в том, природный ли он царь, — что думать о прочих, о толпе? Она верит любым посулам и подвластна любому ветру.
И самое опасное — раскол...
Едва въехав в Москву, Гермоген услышал со всех сторон о расправе над стрельцами, которые называли нового царя вором и расстригой. История эта была ужасна, своим концом: «Свои своих же посекоша». За расправу над виноватыми стояли сами стрельцы. Голова стрелецкий Григорий Микулин сказал самозванцу:
— Освободи меня, государь. Я у тех изменников не только что головы поскусаю, но и черева из них своими зубами повытаскаю...
Он первым, а за ним остальные стрельцы обнажили мечи, и сотоварищи были изрублены на куски...
Столь же безжалостной к обличителям нового царя была и толпа. Когда вели на казнь мещанина Фёдора Калачника, кричавшего, что новый царь — антихрист, в толпе злорадствовали:
— Поделом тебе смерть...
Начавшуюся смуту усиливали доносы, от которых больше всего пострадало духовенство, в чьей среде знали доподлинную биографию Григория Отрепьева. Любое правдивое либо неосторожное слово стоило человеку жизни. Но обычно пытали и казнили ночью, ибо на людях самозванец хотел казаться милостивым.
...Удручённый обрушившимися на него слухами и рассказами, Гермоген решил после приёма у нового патриарха, грека Игнатия [45] , тотчас же выехать в Казань, но ему неожиданно сообщили о решении нового царя: Гермоген был назначен сенатором. «Чем заслужил?» — хотел спросить Гермоген, смущённый этой сомнительной честью, но спрашивать не полагалось. Дальше — больше. Один поляк назвал его «ясновельможным паном».
Отныне Гермогену полагалось заседать в Сенате. Не ошибка ли это? Но прислуживающий ему иерей отчасти разрешил его недоумение. Оказывается, у новой власти он пользовался репутацией прирождённого боярина. Гермоген пожимал плечами, не зная, как выпутаться из этого положения. Но заметно было, что сказка обрела силу: даже высокомерные поляки становились в его присутствии почтительнее. Величественный вид митрополита Гермогена, его дородное достоинство и независимость особенно выделяли его по сравнению с заискивающей услужливостью иных вельмож. Остальное же — все слухи, одни только слухи... «Какое вельможество сыскали во мне?» — удивлялся Гермоген.
45
Игнатий (? — ок. 1640) — русский патриарх в 1605 1606 гг. (назначен Лжедимитрием I) и в 1611 — 1612 гг. По происхождению грек, в России с 1593 г. С 1612 г. принял унию и жил в Литве.
Тем временем стало известно, что волею нового царя были изгнаны из своих домов Чертольские и арбатские священники, а в их домах разместили царских телохранителей. Московское духовенство не осталось в долгу. Было разведано, что новый царь ещё ранее принял католическую веру и ныне исповедовался по латинскому обряду. Кто-то дознался, что под его кроватью спрятана икона Богоматери, что новый царь — иконоборец, оттого и надругался над святыней...
В тот день был созван освящённый собор. На возвышении в Грановитой палате два престола: для царя и для патриарха. Самозванец в торжественном царском облачении, в бармах и шапке Мономаха. Не один только Гермоген, но и прочие приглядывались к нему, замечали, что повадки у него царские. Но было в нём что-то лишнее. Вид его как бы говорил: «Ну, теперь видите, что я — природный царь?» Можно было также заметить, что он был будто бы обеспокоен, что раза два он тайно переведался взглядом с патриархом.
Но вот патриарх Игнатий объявил освящённый собор открытым и сказал, что слово имеет царь, что у него есть недруги, умышляющие против него поклёпы и злую смуту. Царь-де иконоборец и не чтит святыни...
Когда Игнатий кончил, Лжедимитрий резко обернулся налево, где сидели высшие духовные иерархи:
— Кто-то думает, что царь православный может отступиться от веры своих прародителей?!
Затем он обратил взор к иконе Богоматери на стене палаты и произнёс с чувством скорбного гнева: