Герой должен быть один
Шрифт:
Будто боролись с богами титаны, гиганты, кентавры…
— Выдумок прежних людей, — задумчиво повторил Владыка. — Мы становимся выдумкой, Лукавый.
— Если бы только выдумкой, Владыка! — с горечью в голосе произнес Гермий. — Мало того, что мерзавец Ксенофан, автор этих паскудных строк, даже не думает скрывать своего имени — в «Одиссее», которую поют рапсоды в каждом городе, слова «свинопас богоравный» повторяются восемнадцать раз! Восемнадцать раз, дядя, — и люди смеются…
— …и люди смеются, — эхом отозвался Аид. — Да, смех — страшное оружие. Пострашней молний или отравленных стрел… похоже,
— Помню, дядя. А также помню, как Посейдон с Мачехой потом ловили и добивали поодиночке уцелевших. И добили. Всех.
Гермий помолчал и процедил сквозь зубы:
— Только Одиссея я им так и не отдал!
— Ну и где он сейчас? — вяло поинтересовался Аид. — И где, кстати, обретается Амфитрион?
— Не знаю. Они больше не верят никому из Семьи. Даже мне. И предпочли скрыться, затеряться среди людей… камней, зверей, деревьев — не знаю! Все попытки разыскать их провалились. Они где-то там, в мире живых, на Гее — но где?!
— Мы убили эпоху, — медленно и печально произнес Аид после долгой паузы. — Свою эпоху. Время великих богов и великих героев. И когда труп отпылал, став пеплом — ветер разнес его во все стороны, и тьма запустения покрыла Гею… когда-нибудь люди так и назовут время после Троянской войны — «темные века».
— Я так и думал, что ты и без меня все знаешь, — проворчал Гермий, кутаясь в шерстяную накидку.
В последнее время он стал мерзнуть.
— Знаю. Но хотел лишний раз услышать подтверждение своим догадкам. Вернее, очень надеялся его не услышать.
— И что теперь?
— Ничего. Теперь уже не важно — Павшие, Семья или Единый. Когда ты не знаешь бога, а только веришь в него — легче верить в Одного, чем во многих. Мы запретили себе являться в мир людей, мы перестали ссориться с ними, любить и ненавидеть их, мы избежали многих опасностей и забот, но близок день, когда мы просто не сможем открыть Дромос на Гею, даже если захотим.
— А Гераклу до сих пор приносят жертвы, — как-то невпопад заметил Лукавый.
— Тому? — уточнил Аид. — Или…
— Тому, — кивнул Гермий. — Который на Олимпе.
— Он все такой же?
— А что ему сделается?! Здоровый, как бык, и такой же тупой. Геба от него без ума. Раньше никому не отказывала, а теперь — ни-ни. Только с мужем. Двоих мальчишек ему родила, Аникета и Алексиареса…
— Ты пробовал с ним говорить?
— Пробовал. Без толку. Не помнит он ничего. Вернее, помнит, но…
— Договаривай, — в голосе Аида сквозило плохо скрываемое напряжение.
— Помнит — но только то, что известно всем. Подвиги помнит, но утверждает, что совершал их сам! Гигантомахию (Лукавого передернуло) помнит плохо и все время называет ее «Великой битвой». А о том, как это было на самом деле, даже слушать не захотел. Развернулся и ушел. Хорошо, хоть по шее не съездил!
— Брата своего
— С трудом. Был, говорит, у меня брат, кажется, Ификлом звали… Был да сплыл. И куда подевался — не знаю. Помер, наверное.
— А отца?
— Он считает своим отцом Зевса! Я ему намекнул — еле потом удрать успел, от греха подальше! А Семья счастлива, их такой Геракл вполне устраивает…
— Про тень ты им, конечно, не говорил?
— За кого ты меня принимаешь, дядя? — обиделся Лукавый.
— Это правильно. Ни к чему. Совсем ни к чему Семье знать, что я уже не чувствую себя здесь единственным хозяином. Владыкой.
— Ты?!
— Я, Гермий. Потому что царство теней — это Я, Владыка Аид, Старший. Но с того дня, как здесь появилась тень Геракла, это уже не совсем Я. Это Я — и Он. Потому что он не теряет память! Он пьет из Леты, ходит мимо Белого Утеса по сто раз на дню и помнит все! Ты не забыл, Лукавый, как мы были удивлены, когда после смерти Ификла его тень не явилась сюда, и ты не смог отыскать ее на Гее?!
— Не забыл.
— А теперь… теперь их двое. Двое — но это одна тень. Или все-таки две? Я теряюсь в догадках. И ты не видел, Гермий, как он собирает их всех: Орфея, Кастора, Алкмену, Мегару, Лина, других… Мой пастух Менет, сын Кевтонима, безропотно приводит очередную черную корову, помогает совершить приношение — а потом часами сидит в кругу оживших теней и слушает их разговоры. Я видел: за их спинами, рядом с Ифитом-лучником, всегда стоит еще одна тень, такая же высокая, только она никогда не подходит к костру — даже когда приходят Медуза, Герион…
Веришь, Лукавый — я ни разу не попытался вмешаться! Я не могу. Это удивительно, это недостойно бога, но чувство вины страшнее любого из известных мне проклятий!..
Багровые сполохи качнулись и побледнели.
Затаила дыхание Великая река.
Тишина.
— И мальчик, по-моему, тоже сохранил память. По крайней мере, отчасти, — наконец добавляет Аид.
— Лихас? Почему?!
— Не знаю. Может быть, потому что ни на шаг не отходит от Геракла — как не отходил от него там. Может быть, потому что любил его больше всех, простив даже собственную смерть.
— Любил — больше всех?
— Ты прав, Гермий. Больше всех — кроме одного. Того, кого нет и никогда не будет здесь, в Аиде. Кроме отца.
Потом они долго сидели, не произнося ни слова.
— И все-таки я не могу понять, почему Геракл сохранил память! — вдруг ударил себя кулаком по колену Лукавый. — Не знаю, что было бы для него лучше; но понять — не могу! Отчего так вышло, Владыка?! Оттого, что их двое? Или оттого, что он — тень бога?!
— Может быть, Гермий. Все может быть. Но ты хорошо сказал — тень бога… Есть ли тени у нас, Лукавый? Молчишь?
— Молчу.
— Правильно делаешь. Ведь если тот Геракл, что сейчас пьет нектар на Олимпе и спит с Гебой, помнит лишь то, что сохранилось о нем в памяти людей, в мифах и легендах — а он помнит только это! — может быть, это люди сделали его таким?! А настоящая память двух братьев-близнецов, Алкида и Ификла — она здесь, в Эребе? И именно потому его тень не забывает ничего?! Но тогда я задаю себе вопрос: люди создали нового бога по имени Геракл, их память возвела его на Олимп. И я задаю себе второй вопрос, Гермий: кто создал нас?!