Гёте
Шрифт:
И все-таки Гёте смотрел на современную молодежь с широкой точки зрения. Его благожелательные и проницательные, зрелые и спокойные мысли с особенной ясностью выразились в письмах к Якоби: «Разве ты станешь сердиться на детей за то, что они предпочитают лакомиться в вишневом саду, где ягоды сами лезут им в рот, а не гулять в молодой сосновой роще, в которой только через сто лет их внуки и правнуки найдут какое-то удовольствие и пользу?» А кроме того, он полагает, что немецкое искусство неизбежно должно было пойти по этому направлению. «Современное искусство исходит из нравственно прекрасного начала, которому, если угодно, противостоит начало чувственное; и я нисколько не осуждаю тебя, если ты видеть не можешь, как они скучают, или, вернее, смешивают прелестное с прельстительным. Так возникают и пьесы Вернера, похотливые произведения, напоминающие не то маскарад, не
Молодые таланты и сами чувствуют это. Поэтому они так страстно жаждут, чтобы их чтили, словно пророков. Все эти романтики — художники и даже ученые — «странные, наполовину идеальные, наполовину чувственные люди. Все они кажутся массе не то шутами, не то преступниками. Что же удивительного, что в этой касте разочарованных появляются люди запуганные, которые понимают, что из создавшейся путаницы есть только один выход — вознестись в брамины, если только не в самого Браму».
В его теперешнем настроении, Гёте гораздо легче нести свои обязанности, чем прежде, когда его гигантская воля к познанию и созиданию разбивалась об ограниченность, царящую в герцогстве Саксонском. Он так долго жил вблизи двора, что, подобно представителю древней аристократии, воспринимает его уже почти без всякой критики, как нечто неизбежное, как закон природы. Правда, созидать Веймарское государство ему уже не хочется. Но и былого гнева он тоже не чувствует.
Герцог отдаляется от него все больше. «Я был бы очень счастлив, — пишет Гёте в письме к герцогине, — почтительно приветствовать в его резиденции, пусть даже всего на несколько дней, этого превосходного государя, которому я из убеждения и симпатии посвятил свою жизнь». Можно ли в более незначащих словах говорить о друге юности, который только что вернулся с войны?
Окончательно их разлучает вторая жена Карла Августа, актриса Ягеман. Влияние ее на герцога все растет. Она пытается отстранить Гёте от театра. Она хочет все забрать в свои руки — репертуар, роли, спектакли. Однако Гёте решил потягаться с этой женщиной. Ведь уже двадцать лет, как Веймарский театр — его создание и его оружие. «Долго так продолжаться не может, — пишет он, когда опять начались раздоры, — но я не хочу, покуда могу хоть что-нибудь предпринять, дать себя так нелепо одурачить». В конце концов, в конфликт вмешивается герцогиня, и Гёте совершает ошибку — он остается директором.
Ему исполнилось шестьдесят. Он почувствовал искушение оглянуться назад. Может быть, он вспомнил те дни, когда молодой, кипящий жизнерадостностью герцог вместе со всем двором в стихах и в пьесах чествовал своего серьезного поэта, которому минуло тридцать лет? И другие дни, когда юная возлюбленная, носившая в чреве его первенца, скрасила одиночество сорокалетнего человека. И еще другие дни, когда многообразные интересы заставили пятидесятилетнего человека устремить из старого своего сада телескоп на луну. А может быть, в этот день он сравнивает произведения, которыми закончил каждое из своих десятилетий? Сначала «Ифигению» потом «Римские элегии» потом баллады. И вот сейчас он почти дописал «Избирательное сродство».
В августовское утро Гёте сидит в саду у старого Кнебеля и его красивой жены, в приятном обществе, согретый любовью друга, не тревожимый обязанностями, славой и двором. Но вот подъезжает в коляске Христиана. На всякий случай она прихватила с собой трех молодых актрис. Она знает: Гёте минуло шестьдесят, и он хочет чувствовать себя молодым.
Вскоре после этого дня Гёте подвел последнюю черту под своим романом. Он боялся скопления бумаг и всегда устраивал аутодафе. Но теперь он отыскивает самые старые свои дневники и, как только крепчает холод, совсем по-зимнему усаживается у камина и начинает прясть «Сказку своей жизни». Скоро ему становится ясно — он поставил себе огромную и новаторскую задачу. И он приступает к изучению огромного материала, вот как тогда, когда собирался написать историю герцога Бернгарда Веймарского. Только теперь он закладывает фундамент под историю собственной жизни: просит родных прислать ему гравюры с изображением старого Франкфурта; изучает историю города; собирает гербы сенаторов, управлявших Франкфуртом в дни его детства; добывает кубок, жезл и перчатки, которыми пользовался городской староста — его дед. Ведь прежде чем изобразить, он должен увидеть все собственными глазами. Он просит и Беттину записать сказки и анекдоты, которые рассказывала ей его мать. Потом читает множество биографий, написанных в XVIII веке, и, наконец, опять берется за произведения мастера, который неизменно сопровождал его
Гёте так тщательно изучал свой материал, ему так чуждо тщеславие, что заголовок, появившийся впоследствии: «Поэзия и действительность» нужно толковать только как оговорку писателя. «Поэзией» он называет трансформацию действительности, неизбежную, когда смотришь на времена столь отдаленные. На деле исповедь Гёте изобилует фактами, важными не только для его биографии; они имеют самое первостепенное значение как первоисточник для любого исследователя-историка.
Гёте часто приходилось говорить о живых людях.
Тогда он приукрашивал действительность или просто молчал. Весь мир с нетерпением ждет сейчас историю возникновения «Вертера». Но Гёте предпочитает разочаровать читателей и вовсе опускает рассказ о своем вецларском романе. Ему не хочется причинить лишнее беспокойство овдовевшей Лотте Кестнер — даме, проживающей в Ганновере. И поэтому он описывает ее только в самых общих чертах и только раз употребляет очаровательное выражение: «Лотта — ибо так будет она зваться» Фридерика на пороге смерти успела прочитать историю своей жизни. Но вот он доходит до описания Лили и не в состоянии молчать или затушевать сильнейшую свою страсть, прерывает свое повествование и возвращается к нему только много позднее, уже после смерти Лили. А о матери почти и вовсе не пишет.
С мужчинами, с друзьями своей юности, ему справиться легче. Большинство из них — Бериш, Зальцман, Ленц, Лафатер, Гердер — умерли. Якоби он изображает с большой любовью. А Клингер, которого он некогда выжил из Веймара, и который теперь проживает в Петербурге, в качестве статского советника на русской службе, неожиданно получает от него теплое письмо.
Гёте с великой благодарностью вспоминает всех своих старых друзей, как бы велико ни было его расхождение с ними. Больше всего об этом свидетельствуют воспоминания о Гердере и Лафатере. Подобно доскам с надгробными эпитафиями, прислонены они к могучему древу его жизни.
Но как же он изобразил себя? Ведь он выступал всегда под таким количеством масок! Всегда показывал только некоторые стороны своего существа. А теперь он должен дать полное свое изображение, создать скульптуру, обозримую со всех сторон, простую, правдивую. Откуда же взять таинственный художественный прием, чтобы создать подлинный автопортрет? Вот что записывает Гёте в своем дневнике, приступая к работе над книгой «Поэзия и действительность»: «Иронический в самом высшем смысле взгляд на жизнь, благодаря которому биография поднимается над жизнью. И суеверный взгляд, благодаря которому она снова соперничает с жизнью. В первом случае мы льстим разуму и рассудку, во втором — чувственности и фантазии. Но в основе всего должна лежать психология. Каждому, кто пишет исповедь, угрожает опасность впасть в жалобный тон, в ламентации, в слезливость. Ведь мы всегда исповедуемся лишь в своих недугах и грехах и никогда не имеем возможности исповедаться в своих добродетелях». В этой программе изложены и программа жизни и прекрасно продуманный художественный прием. Автобиографическое сочинение не должно быть слишком серьезно, напоминает нам Гёте. Необходимо сообщить ему некоторую легкость, ибо при помощи этого сочинения Гёте хочет первый раз в жизни оказать влияние на массы. «За все прежние труды я принимался ради себя, — пишет он, — вот почему я мог спокойно ждать лет двенадцать и даже больше, пока они дойдут до читателя. Но сейчас, когда я пишу эту вещь, мне хочется, чтобы она доставила удовольствие не только мне, но моим землякам и особенно друзьям». Медленно, постепенно, год за годом, по частям публикует он свою книгу. Когда же читатели проявляют, наконец, нетерпение, Гёте только саркастически улыбается. Ни одно его сочинение, кроме «Германа и Доротеи» и «Вертера» не приобрело популярности так быстро, как «Поэзия и действительность». На этих воспоминаниях зиждется слава, которую он завоевал в старости. Они проложили путь многим его произведениям, которые только после появления этой автобиографии стали рассматриваться как часть единого целого. Весь мир ждет «Поэзию и действительность» и просит продолжения.
Но вдруг, после блестящего описания своей юности, Гёте по соображениям личного и придворного характера перескакивает через самое важное — через первое веймарское десятилетие и продолжает повествование прямо с того места, когда «дитя природы, доселе скованное и запуганное, обретает, наконец, свободу и начинает дышать с новой силой». Иначе говоря, вслед за насыщенными жизнью главами третьей книги он сразу диктует более гуманистические, но куда менее горячие части своего «Итальянского путешествия».