Гёте
Шрифт:
Наступает год освобождения Германии. Пруссия поднимается. Молодежь распевает воинственные песни и потрясает мечами. В Тюрингии разброд в партиях и в полках. Мелкие герцоги не знают, на что решиться. В Средней Германии начинаются стычки между французами и австрийцами.
Иене и Веймару предназначено, очевидно, стать опять полем битвы. Гёте весьма скептически взирает на немногочисленные прусские полки, охраняющие Веймар и «пытающиеся уверить нас, что под их защитой мы в безопасности. Добровольцы ведут себя безобразно и не вызывают к себе никакого доверия». По дороге, в Дрездене, Гёте слышит голос немецкой надежды. Теодор Кернер в полном вооружении встречает поэта и отдает ему воинское приветствие. Рядом с воином стоят его отец и Эрнст Мориц Арндт. Гёте видит и даже слышит, какой подъем охватил всех поголовно. Он сердечно протягивает руки поэтам освободительных войн, говорит:
Как пусто на водах этим летом! Не тревожимый никем, он продолжает писать «Поэзию и действительность» и подготавливает народное издание «Германа и Доротеи». На короткое время сюда приезжает и герцог. По секрету он сообщает Гёте, что все немецкие государи замыслили союз против Наполеона. Странные мысли овладевают поэтом. Он не знает, чего опасаться, на что надеяться. В августе он возвращается домой.
Однако Священный союз действительно заключен. Война Франции объявлена. В пути Гёте держит пари с каким-то чиновником, что немцы проиграют войну. И в то время как Фихте призывает немецкую нацию подняться против Наполеона, Гёте равнодушно записывает в своем дневнике: «Я считаю, что учение Фихте нашло осуществление в делах и поступках Наполеона».
Наступает октябрь. Германия и весь мир чувствуют, что развязка близка. Гёте находится в самом центре движения. Он бесстрастно следит за событиями и, оставаясь в Веймаре, отмечает в своем дневнике: «Беспокойная ночь ввиду приближения австрийцев. Спешное отступление французов. Китайские краски… Австрийские разъезды… Путешествие с Марко Поло… Прилежно изучаю Китай. Я припрятал для себя эту важную страну, чтобы в случае нужды, например, сейчас, бежать в нее». И принимается за изучение геологии Китая.
Тем временем в Веймар вступает последнее, самое молодое, пополнение. Командующий французской гвардией генерал Травер, которого Гёте знавал еще в должности адъютанта голландского короля, находит самое гостеприимное убежище в доме поэта. Начинается битва народов.
Три дня, покуда длится битва при Лейпциге, Гёте принимает у себя французского посла, осматривает черепа, извлеченные при раскопках в Ромштедте, изучает английскую историю елизаветинской эпохи, читает «Жиль Блаза», правит гранки своей автобиографии и пишет эпилог к пьесе некоего малоизвестного автора.
Наступает 20 декабря. Поражение Наполеона.
Гёте записывает: «Французы в Веймаре в пять утра. Эпилог. В Клейн-Ромштедте на могильнике… Профессор Штурм. Кончил эпилог». В это время австрийцы арестовывают французского посла, друга Гете. В это же время начинает доноситься французская канонада. Эпилог, который в дни Лейпцигской битвы пишет Гёте, у него выпросили актеры Веймарского театра, чтобы хоть сколько-нибудь придать блеска чрезвычайно посредственной пьесе «Граф Эссекс». Гёте вряд ли мог знать, что этот самый «Эссекс» вдохновил некогда шестнадцатилетнего кадета Наполеона сочинить трагедию, которая явилась прологом ко всем его дальнейшим деяниям. Но в то время как Гёте, добросовестный драматург, изучает историю Елизаветы Английской, чтобы сочинить требуемые от него стихи; в то время как с близкого поля битвы каждый час прибывают все новые растерянные и все более уверенные в победе гонцы, словом, в те четыре дня, когда судьба Наполеона свершается почти что на глазах у Гёте, он, немецкий поэт и министр, обязанный по положению торжествовать победу над врагом, надевает на себя личину королевы английской и с подмостков саксонского театра произносит следующие слова:
Кто смелость в царственной груди хранит,Тот не колеблется. Не устрашитЕго ступеней трона шаткий путь,Сумеет смерти он в лицо взглянуть.С веселой и спокойной простотойОн надевает обруч золотой,Как будто лаврами увил челоИ страшный груз носить не тяжело.Да было так… Сокрытое от глазТерпение учило каждый часВсе принимать, упрямо ждать в тишиИ воспитать величие души.И день настал. Великий день побед.Ты вновь рождаешься на белый свет.Вокруг тебя беснуются враги,Они грозят войной со всех сторон,Но без борьбы ты; не уступишьЭти стихи написаны в дни Лейпцигской битвы. Они вовсе не эпилог к судьбе английского выскочки. Они эпилог к жизни корсиканца.
Впрочем, произнести его королеве Елизавете удалось только через несколько недель. В ближайшие дни вокруг Веймара кипит битва. С Эттерсберга доносится гром пушек, город дрожит от топота полков, от звуков победных маршей. По ночам его освещают сторожевые костры. Казаки, австрийцы, французы то вступают в город, то бегут из него. Веймар опять в опасности. Охраняется только дом Гёте. Семь лет тому назад в такие же точно октябрьские дни победоносные маршалы из Парижа выдали поэту охранную грамоту. Сейчас победители, кавалеры из Вены, прислали ему отряд охраны. И ту же высокомерно-светскую улыбку, которую семь лет назад в этих самых комнатах подметил маршал Ожеро и которой всего две недели назад он приветствовал генерала Травера, расположившегося у него на постой, замечает сейчас на его губах и граф Колоредо. А Гёте видит только, что солдаты сменяют солдат, что приветствие «Salve!», выложенное прекрасной мозаикой на пороге его тихого дома, покрылось грязью и почти стерто сапогами вояк, и хладнокровно записывает: «Колоредо отбыл. Весь дом вычистили».
Через неделю после последнего визита французского посла Гёте принимает у себя Меттерниха, впервые явившегося к нему с визитом. Вслед за ним появляются Лихтенштейн, Виндишгрец, карлсбадские друзья. А затем Гумбольдт и Гарденберг. И в дворцовом зале Гёте склоняется перед царем, на которого, когда он шел в танце пять лет назад, ему указал император Наполеон, желавший отвлечь внимание немецких литераторов от Тацита.
Но если до сих пор Гёте сомневался в победе Германии, то теперь он сомневается в длительности этой победы. Сначала он вообще не поверил в отступление Наполеона. Он был уверен, что у Эрфурта произойдет еще одна битва. Но победа следует за победой, и он с благодушным скепсисом говорит: «Время покажет, что из всего этого произрастет. Хотел бы я, чтобы неверие мое было посрамлено… Наши молодые господа с удовольствием отправятся в поход, чтобы быть в тягость другим честным людям, так же как те были в тягость нам. Профессия эта чрезвычайно заманчивая: ведь при ней можно прослыть даже пламенным патриотом».
Однако когда его собственный сын, по складу характера никак не солдат, подчинился моде времени и решил поступить в армию, ибо теперь герцог, уже генерал русской службы, ведет немецкий корпус через Рейн, Гёте удерживает его всеми силами дома. Он пишет униженную просьбу герцогу с xoдaтaйcтвoм освободить Августа от военной службы и употребить его для «восстановления». Он так преувеличивает мнимую потребность в сыне, что утверждает, будто отсутствие его лишит отца самой необходимой помощи. «Положение мое станет невыносимым, и я вынужден сказать, что жизнь моя без него немыслима», — пишет Гёте, явно преувеличивая истинное положение вещей и выступая в роли старого отца, который не может пожертвовать единственным сыном. Но вот он узнает, что сын и рукописи находятся в полной безопасности, и снова к нему возвращается ровное, лишенное всякой патетики настроение. Его так и подмывает писать пародии.
«Нам, зашестидесятникам, только и остается, что волочиться за женщинами, иначе они окончательно впадут в отчаяние… Самое мое честолюбивое стремление — услышать, что мне скажут: «You are the merriest undone man in Europe». (Вы самый веселый человек в Европе.) Он катается на санях, «хотя другим это кажется неприличным. Окружающие ведут себя так же нелепо, как в 1806 году, когда они ханжески просили отменить спектакль. Я имел коварство отложить его на четырнадцать дней. Но тогда они принудили меня поставить его. Мы достаточно долго посыпали голову пеплом… Обрати внимание на следующее место в «Литературной газете», только не говори о нем никому: «Пусть наши мужчины и женщины не думают, что немецкий образ мыслей это все равно, что христианский или рыцарский. Первый был ей всегда чужд, а второй, этот чужеродный отпрыск, всегда находился в противоречии с немецкой национальной свободой».