Гибель Киева
Шрифт:
Девственность она потеряла в совсем неприличном возрасте – на свой девятнадцатый день рождения, и только потому, что сама этого захотела. Известный ловелас, умелый мужчина с чёрной ниточкой усиков над верхней губой, в безупречном светло-кофейном костюме, коричневом миньоном галстуке и коричневых же носках и, конечно, в безупречно сверкающих коричневых штиблетах, ну, прямо карикатура со страниц только что появившегося под полой «Плейбоя», такой вот тип, крутившийся после спектаклей вокруг юных балерин, предлагая то поужинать в престижном ресторане, то просто подвезти на своей шикарной
Он был умел, красноречив и внимателен. И аромат его афтершейва тогда казался чарующим (это позже она отдавала предпочтение мужчинам, от которых веет пусть чуть чрезмерно сладкими, но свежецветочными эфирными комбинациями Лауры Биаджиотти, а тогда довольствовалась резковатым и ординарным ароматом Аквавельве).
Она не любила вспоминать тот вечер, но ласки того вечера вспоминать любила. Казалось, они продолжались бесконечно долго, и также казалось, что они никогда не кончатся. Дошло до того, что она сама взывала о финише, который оказался обидно стремительным.
Она вообще многому научилась с тех пор, а если честно, то главному – отличать fake от real. У иных на это уходит вся жизнь, и то без видимых результатов. Ей же хватило и пяти лет. Правда, по пути пришлось пройти через добрую дюжину мужчин, которые вон из кожи лезли, доказывая свою исключительность. Но это была исключительность костылей – автомобиля, квартиры, дачи, домашнего зоопарка, домашнего кинотеатра с огромным плоским экраном и двадцатью колонками, катера, водного мотоцикла и даже собственного вертолёта, связей и положения в обществе, в лучшем случае, накачанной мышечной массы.
Сейчас же она кожей ощущала, что этот невысокий Александр по-настоящему real. Что тут поделаешь, потянуло к нему, хотя её (по наблюдению его красивого друга) тощая попка подсказывала, что за ним, как за кометой, тянется хвост проблем и, попав в их могучий турбулентный поток, она завертится маленькой неуправляемой частичкой, что принесёт ей немало бед. Ну и пусть!
Из ресторана они вышли вдвоём – его друг, хотя и слыл неуёмным ловеласом, был чутким человеком с тонкой кожей.
Они пошли в Город, не разбирая дороги.
Иногда сентябрьские вечера забредают в Киев из июля. Такой уж это Город, где покой, ласка и меланхолия раздаются бесплатно – уноси сколько сможешь. Прохожие приветливы, учтивы и понятливы. Они не спешат – они гуляют. В Москве об этом давно забыли.
Да и что нам Москва? Так себе, корёжащий души мегаполис. Много их таких, одинаковых. Москва умерла вместе с Замоскворечьем, с двухэтажными домиками на Добрыненской площади, с застройкой Хорошовского поля.
Девятнадцатилетним юношей, впервые приехавшим в столицу необъятной родины и поселившимся у родственников на краю Москвы, стоял вечером Александр на краю этого поля и, наблюдая за тем, как сомкнутым строем наступают на него оловянно одинаковые дома, понял, что жить в этом городе он не хочет. У него есть нежная родина.
То был важный миг, потому как человеку за всю его жизнь даются два-три ощущения, когда он осознаёт, что таки да, существует. И, надо же, такое с ним произошло тогда в Москве, затем в Индии и на южном берегу Средиземного моря.
Но Создатель милостив, и дал Он такую возможность киевлянам многократно. Ибо невозможно смотреть на Андреевскую церковь снизу, с Подола, и оставаться чёрствым душой. Для этого нужно быть или толстокожим, или ко-нецким.
Умело подсвеченное снизу, это позднее детище Растрелли уносило свои купола в поднебесье и, растворяясь в небесах, забирало с собой зрящую душу.
Особенно хороша она в начале мая, когда листья деревьев ещё свежи, не прибиты пылью и омыты дождём, когда рокочет весенний первый гром… и низвергающиеся с небес потоки бурной рекой несутся вниз по Андреевскому спуску, сметая на своём пути скарб торговцев, и кажется, что разверзлись хляби небесные и смерть пришла, но чу, через минуту засияет солнце, и синь такая открывается, что купола Андреевской церкви начинают подрастать, удлиняться и уходить в небо.
– А ты знаешь, отчего Растрелли так навязчиво любил синий цвет? – Александр обнял Цок-Цок за плечи.
– Не знаю, – она не отстранилась.
– На синей поверхности не садятся мухи, – Александр ещё крепче прижал её к себе, и она снова не отстранилась. – Вот скажи мне, ты видела в жизни что-нибудь совершеннее этого сочетания холмов, деревьев, высокого неба и человеческого гения, разгадавшего тайны пропорций? Это же личный подарок Господа каждому. А тут, бух! и в десятке метров от этого чуда наваляли кучу в виде стеклянного кубика, а керувати поставили бабу из Мотовиловки с сиськами пятого размера, от вида которых у руководящих жлобов слюни текут, заметь, к тому же, выпускницу речного техникума. Что это? Это персональный вызов мне лично. Это меня спрашивают: ты как? неужели смиришься с тем, что при тебе, при твоей жизни погиб Киев?
Снежану не покоробила экспрессивная лексика, потому как и ей близки были такие чувства, потому как и она была киевлянкой. Вырывать булыжник из мостовой Андреевского спуска и идти с ним громить офис архитектора, прибывшего на заработки из Омска, Томска или Новосибирска, она бы не стала, но и брезгливым ворчаньем тоже бы не ограничилась.
– Ты знаешь, мы, балерины, не мастера слов, мы выражаем свои чувства пластикой, жестом, танцем. Ты не думай, что танец ничего не может, – Снежана прильнула к Александру. – Знаешь, иногда человек в пачке и на пуантах бывает выразительнее человека.
– Ты себе противоречишь, – Александр полез за сигаретой. – У тебя и со словами получается выразительно.
– Да нет, слова у меня выходят плоскими и вязкими, как мякина из свежего хлеба. Вот у поэта… Ты послушай:
Эти крыши на закате, Эти окна, как в огне, Самой резкою печатью Отпечатаны во мне. Этот город под горою, Вечереющий вдали, Словно тонкою иглою Прямо в кровь мою ввели.