Гиляровский
Шрифт:
Правда, подготовка к бенефису была в некотором роде унизительна. По местному обычаю, Владимир Алексеевич должен был объезжать всех местных богачей и предлагать им выкупить билетик. Несколько купцов отказывались — согласился лишь один портной, которому бенефициант был должен за сюртук, — в счет долга, разумеется. Но затем театральный буфетчик познакомил его с Мейерхольдом — преуспевающим пензенским водочником. Мейерхольд сначала угостил актера своей водочкой, «Углевкой». Гиляровскому она весьма понравилась. После чего купил билет, притом от сдачи отказался:
— Нет… Нет… Никакой сдачи. У нас по-русски говорят: почин сдачи не дает.
Эмиль Федорович Мейерхольд был обрусевшим немцем и имел полное право так говорть.
Не удивительно, что с этого момента все пензенские актеры начинали свой обход именно с Мейерхольда. Он никому не отказывал, постепенно сделался в театре своим человеком, в результате чего его сын, Всеволод Мейерхольд, вырос в окружении людей театра и стал одним из самых знаменитых русских режиссеров-реформаторов. Можно сказать, что если бы не Гиляровский — не было бы в нашей истории целой театральной эпохи.
Так вот, наш герой кушал себе водочку «Углевку», вел с Мейерхольдом светскую беседу и в конце концов добился того, что сам пензенский водочник поехал по купцам распространять билеты на Сологубов бенефис.
Словом, дела у Гиляровского пошли на лад. «Посредине сцены я устроил себе для развлечения трапецию, которая поднималась только во время спектакля, а остальное время болталась над сценой, и я поминутно давал на ней акробатические представления, часто мешая репетировать, — и никто не смел мне замечание сделать — может быть, потому, что я за сезон набил такую мускулатуру, что подступиться было рискованно.
Я пользовался общей любовью и, конечно, никогда ни с кем не ссорился, кроме единственного случая за все время, когда одного франта резонера, пытавшегося совратить с пути молоденькую актрису, я отвел в сторону и прочитал ему такую нотацию, с некоторым обещанием, что на другой день он не явился в театр, послал отказ и уехал из Пензы».
Этому, скорее всего, можно верить. Владимир Алексеевич был действительно силен, а вел себя обычно как громадный добродушный пес, который никому зла не желает, даже собственным завистникам и недругам, но, если надо — припугнет как следует. Однажды, например, в театр забрался пьяный унтер-офицер в медалях и на костылях. По окончании спектакля он засел в буфете, начал требовать шампанского, других напитков, а на все просьбы удалиться лишь показывал свой пистолет. И видно было, что не шутит. Тогда Владимир Алексеевич надел парадную черкеску, прицепил погоны, шашку, наклеил пышные усы из реквизита (свои усы в то время еще были жидковаты и не убедительны), заломил папаху и пошел в буфет.
— Встать! Какого полка! За что у вас медали?
Буян беспрекословно выполнял все его приказания и отвечал на все вопросы. В конце концов он заплатил буфетчику и удалился. А на следующий день узнал, что выполнял приказы актеришки, загримированного под поручика. Первым побуждением было пойти в театр и застрелить обидчика. Однако в этот момент к буяну, не в первый раз показывавшему свой норов, заявилась, наконец, полиция и выдворила его из Пензы.
Летом 1879 года наш герой, Далматов и другие мастера провинциальной сцены поехали в Воронеж — играть в тамошнем легендарном театре.
Воронежский театр — один из самых старых. Профессиональная труппа появилась здесь уже в начале XIX века.
В январе 1823 года директор училищ Воронежской губернии доносит в вышестоящую организацию — училищный комитет
Так, под протечным потолком и начал пробивать свой путь воронежский театр — в условиях, гораздо менее комфортных, нежели его соседи — гауптвахта и какой-то таинственный (и притом отнюдь не бедный) «иностранец Барбарини».
Впрочем, довольно скоро городской театр обзавелся и собственным зданием (примерно в том же самом месте, где располагалось полуразвалившееся здание гимназии). Было оно неказистое, хотя достаточно удобное. Чего стоил один лишь огромный навес перед входом. Под него могло свободно заезжать одновременно несколько экипажей вместе с лошадьми — чтобы в дождливый день любители прекрасного не портили свои изысканные туалеты.
Несколько хуже дело обстояло с самой труппой. Поэт Кольцов писал об этом критику Белинскому: «Театр у нас есть, да такой гадкий, что тошно в нем быть: мужчины бесталанные, а женщины и безобразные. Играют все одни и те же трагедии, драмы, комедии, водевили, оперы, мелодрамы, балеты и всякие другие вещи. „Ревизоры“ свои и „Гамлеты“ ни по чем. И сборы идут хорошие. Как можно звонким риском да и впору у нас много выигрывать».
Можно было бы упрекнуть Кольцова в некоторой предвзятости, однако сам кольцовский адресат, Виссарион Белинский, при случае аттестовал тот же Воронежский театр еще строже: «Воронежские актеры — чудо из чудес: они доказали мне, что область бездарности так же бесконечна, как область таланта и гения. Куда перед ними уроды московской сцены!»
Правда, чуть позже он попытался немного подсластить свою пилюлю: «Впрочем, одна актриса с талантом, недурна собою, даже с грацией, играет мило и непринужденно; жаль только, что эта непринужденность часто переходит в тривиальность. Есть также там один актер (кажется, Орлов) если не с талантом, то не без таланта».
Увы, даже похвала Белинского звучала, словно издевательство. И ничего тут не поделаешь — уровень театра был рассчитан не на избранных эстетов-интеллектуалов, а на провинциальных обывателей, желающих приятно провести вечерок.
Однако вскоре дело выправилось, и уже в 1861 году другой критик, А.А. Стахович, видевший в Воронеже гоголевскую «Женитьбу», сообщал: «Вот вам и провинция и провинциальные актеры. Не мешало бы петербургским артистам, исполняющим эти роли, посмотреть, как их играют в провинции (положим, что так сыграть они не в состоянии, для этого нужно иметь дарования Колюбакина и Петрова), но петербургские придворные артисты увидели бы, как добросовестно, с каким уважением в провинции исполняют произведения великого писателя, как умный и талантливый актер обдумывает каждое слово, движение своей роли».