Гиляровский
Шрифт:
Владимир Алексеевич лукавил: все-таки «котомка» была в его жизни до знакомства с Щепкиной-Куперник. Но поражает объем этого произведения.
Похоже, наш герой, при желании, мог бесконечно выдавать бесконечные экспромты.
Литературные дела, однако, двигались. В конце декабря 1925 года вышел сигнальный экземпляр «Москвы и москвичей». Спустя три года — труд «Мои скитания». Еще спустя три года новое издание, «Записки москвича». А еще спустя три года — «Друзья и встречи». Некогда спонтанный и непредсказуемый Гиляй вдруг начал отличаться редкостной систематичностью.
Во всех четырех случаях единого
Гиляровскому перевалило за семьдесят. Но сам Владимир Алексеевич с этим мириться не хотел. Писатель В. Г. Лидин вспоминал: «Трудно и упорно поддавался времени этот человек. Он дрался со старостью. Он отпихивал ее своими все еще крепкими руками бывшего борца. Семидесятилетний, он любил дать пощупать свои мускулы: он был действительно еще очень силен… Весь московский, с московским говорком, с табакеркой, в которой нюхательный табак изготовлен по его рецепту (московские будочники любили нюхать табак), Гиляровский в нашей современности казался выходцем из прошлого, навсегда ушедшего мира. Но, не сдаваясь старости, он не хотел жить одними воспоминаниями, прошлым. В своей бекешке и папахе, если дело было зимой, в старомодном подобии казакина и сапогах, если шло к теплу, все еще лихой, бравый, гордый своей не поддающейся времени выправкой, с суковатой палкой в руке, он тянулся к молодым, он не хотел отставать. Но, как могучий дуб, постепенно теряющий листья, а там и сучья, так с годами облетал и обламывался Гиляровский, и все же он не сдавался: он шел туда, где были люди, он еще шумел, похохатывал, рассказывал случаи из долголетней своей жизни, „одалживал“ табачок, иногда сгибал руку, чтобы пощупали мускулы, — весь в сегодняшнем дне и меньше всего в прошлом».
Однако же и мускулы были уже не те.
Своим неприятием необратимого дядя Гиляй вызывал уважение. Но и жалость — тоже.
Владимир Алексеевич не забывал своих корней. Как-то написал знакомому художнику и коллекционеру И. Федышину, который любопытствовал, откуда происходит слово «Вологда»: «Отбрасывая все средние объяснения, я думаю, что от слова „волок“.
— Далеко ли Вологда?
— Волок да волок, да Вологда.
— Далеко ли Ватланово?
— Шолда да Шолда, да Ватланово.
Здесь вместо «и» часто говорят «да». Волок-лес. Шолда — пост, старина Вологодская.
Влад. Гиляровский. 1926 год. Москва».
И здесь приходит в голову сравнение Гиляровского с другим известным северным писателем.
Владимир Алексеевич рассказывал о своем раннем детстве: «Родился я в лесном хуторе за Кубенским озером и часть детства своего провел в дремучих домшинских лесах, где по волокам да болотам непроходимым медведи пешком ходят, а волки стаями волочатся».
Полноте, да Гиляровский ли это писал? Что за сказочный распев? Больше похоже на творения архангельского сказочника Ст. Писахова. И впрямь, сходство стилей подчас поразительное. Вот, например, Гиляровский о Вологде: «Вологда существовала еще до основания Москвы — это известно по истории. Она была основана выходцами из Новгорода. А почему названа Вологда — рисуется мне так:
Было на месте настоящего города тогда поселеньице, где жили новгородцы, которое, может быть, и названия не имело. И вернулся непроходимыми лесами
— Волок да волок, волок да волок, а там и жилье.
И невольно остается в памяти слушающего музыка слов, и безымянное жилье стало: — Вологда.
— Волок да волок…»
А вот Писахов — про Архангельск: «Один заезжий спросил, с какого года я живу в Архангельске.
Секрет не велик. Я сказал:
— С 1879 года.
— Скажите, сколько домов было раньше в Архангельске?..
Я в тон заезжему дал ответ:
— Раньше стоял один столб, на столбе доска с надписью: А-р-х-а-н-г-е-л-ь-с-к.
Народ ютился кругом столба.
Домов не было, о них и не знали. Одни хвойными ветками прикрывались, другие в снег зарывались, зимой в звериные шкуры завертывались. У меня был медведь. Утром я вытряхивал медведя из шкуры, сам залезал в шкуру. Тепло ходить в медвежьей шкуре, и мороз — дело постороннее. На ночь шкуру медведю отдавал».
В чем здесь дело? Гиляровский подражал Писахову?
Теоретически это возможно. Степан Писахов опубликовал свои «Морожены песни» в 1924 году, Гиляровский же «Мои скитания» — несколько позднее. Возможно, что Владимир Алексеевич, которого, конечно, интересовала жизнь родного Севера и, в частности, тамошняя литература, вольно или же невольно начал по-писаховски писать об этом крае. Но, скорее всего, в этом просто проявилась общность северян.
Главное же сходство, разумеется, не в этом. И Гиляровский, и Писахов — заправские мистификаторы, озорники и выдумщики. Правда, Писахов это качество реализовывал лишь в прозе, а Владимир Алексеевич еще и в личной жизни.
И вправду, вся жизнь Гиляровского — бесконечный перформанс. Бесконечная мистификация. И, пытаясь проследить ее, мы постоянно с этим сталкиваемся.
В 1926 году Владимир Алексеевич решает повторить свой самый яркий, самый знаменитый подвиг юности. Который, в общем-то, и подвигом нельзя было назвать — так, полчаса неприятных ощущений. И стопроцентная гарантия того, что никаких трагических последствий не будет. Речь идет о прогулке по Неглинной — в те времена уже ухоженной, вполне цивилизованной подземной речке.
Это был экспромт. Владимир Алексеевич увидел, как у Малого театра рабочие, открыв люк, глядели на подземную речушку. Наш герой не может сдержаться. Сбрасывает полушубок и спускается в колодец, проходит пару сотен метров и выходит на поверхность. На этот раз сенсации не получилось — так, заметка в «Вечерке».
Но старость давала себя знать, и то, что с легкостью было проделано сорок пять лет тому назад, на сей раз обернулось тяжелой простудой — воспалением легких. Следствием же той простуды стала глухота, которая отныне развивалась с каждым годом. Кроме того, воспалился глаз, и как следствие — боли в голове до конца жизни. Глаз же пришлось удалить.
Но наш герой не жаловался и не сетовал. Единственно, что позволял себе, — самоиронию в очередных экспромтах:
Не разогнуть уж мне подковы И кочерги не завязать, В горячей речи слово к слову В ответ врагу не нанизать. Все ноет: раны, переломы, Я роюсь памятью в старье, Идти не хочется из дома, Я жизнь сменял на житие…А если доводилось иногда при посторонних вставлять в глазницу стеклянный протез, говорил: