Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944
Шрифт:
Мое первое интервью чуть вообще не положило конец моей миссии. Меня поместили в офицерское бунгало в Форт-Бельвуар. Меня представили командиру в звании генерала, и мы стали говорить о том о сем и о ходе военных действий. Во время разговора я встал и подошел к висевшей на стене большой карте Атлантики. «Для вторжения в Европу у вас есть лишь одно место, генерал, и оно – вот здесь, – сказал я, коснувшись пальцем Касабланки. – Это – ближайшая точка к вашим складам, и вы сможете захватить Северную Африку и через минуту будете в Италии». Я ничего не знал о военной стратегии и просто делал, как мне казалось, разумный комментарий. Генерал меньше бы ужаснулся, если бы я взорвал бомбу. Он без объяснений прервал беседу, вышел из бунгало, охрану которого потихоньку утроили, а Эгона быстро убрали. Потом я слышал, что генерал бушевал, что я – шпион и, похоже, все знаю об операции «Факел». Дело дошло до самого президента, который, как мне рассказали, от души хохотал, но предположил, что будет лучше,
Суть того, что следует дальше, была с огромным мастерством рассказана в художественной форме самим Джоном Франклином Картером в его книге «Разговор в Катоктине», которую он опубликовал под именем Джея Франклина. В ней он от моего имени излагает в качестве моего вклада в воображаемый разговор с Рузвельтом и Черчиллем в разгар войны в охотничьем домике в горах Катоктин суть докладов, которые я делал в течение последующих двух лет.
Фактически, я был первым государственным преступником в истории Соединенных Штатов. Моим реальным убежищем была старомодная вилла в Буш-Хилл, что примерно в пятидесяти километрах от Вашингтона, за Александрией по дороге на поле сражения Булл-Ран времен Гражданской войны. Когда-то симпатичный кирпичный дом, окруженный широкой верандой, с гниющими остатками конюшен и хижинами рабов – сомневаюсь, чтобы его хоть как-то ремонтировали со времени бума 1850-х. Он находился несколько поодаль от дороги в смешанном лесу из дуба, клена и бука общей площадью 150 акров. Его выбрал доктор Генри Филд, один из моих основных собеседников, который, разъезжая по окрестностям, отыскал двух старых дев – хозяек дома, ежившихся в кустах в попытке укрыться от буйства пьяного старшего дворецкого. Они были в восторге от предложения отдать дом в аренду властям на любой срок. В главной гостиной дома, обветшалой, сгнившая парча отделялась от стен, нависая на портреты американских предков.
Остальная челядь состояла из Джорджа Баера – еврейского художника, которого я однажды встретил в Швабинге – мюнхенском пригороде, где жили художники, до того, как он бежал от нацистов, и его американской супруги – дочери хорошо известного тенора Патнема Грисволда. Единственным недостатком было то, что они считали обязанности по дому чем-то ниже своего достоинства. Случались разные домашние кризисы, и, хотя мы разработали сложный график мытья посуды по очереди, в конечном итоге они ушли. Соответственно, наше питание варьировало между хаосом и чуть ли не голодом из-за пьяницы повара и периодами обжорства, когда порядок восстанавливался. Скучать определенно не приходилось. Самое лучшее – Эгону было разрешено быть со мной.
У меня был удобный кабинет и гигантский мощный радиоприемник, по которому я слушал все немецкие радиопередачи, что помогало мне в работе над докладами. Каждую неделю шесть-семь машинописных листов с анализом текущих событий оказывались на столе у президента. Непрерывным потоком прибывали посетители из вооруженных сил и Государственного департамента, желавшие услышать мои объяснения внутренней напряженности нацистского режима. Единственной ложкой дегтя был доктор Филд, с которым, боюсь, я не очень ладил. Он приезжал, как правило, дважды в неделю и, вовсе не относясь к тем, кто всегда полагает, что есть те, кто лучше знает, ощущал неуместное удовольствие в том, что досаждал мне мелкими неприятностями. Особо он обращал внимание на продолжающееся присутствие Эгона, и я слышал, что лорд Галифакс даже поделился с президентом своими сомнениями в надежности моего охранника. Как мне рассказали, президент возразил: «Да, он может быть сыном Ганфштенгля, но он также и мой сержант!» Президент был достаточно любезен, приказав, чтобы на вилле установили «Стейнвей-Гранд». Филду понадобились девять месяцев, чтобы договориться о настройщике, но оказалось, что к тому времени несчастный упомянутый джентльмен уже настраивал в раю арфы ангелам.
Мои доклады охватывали широкий диапазон. Я мог рассказать целиком о прошлом нацистской иерархии и интимных деталях биографии ее членов. Читая между строк речи Гитлера или Геббельса, я мог сделать вывод, на критике чего в данный момент может сосредоточиться пропаганда союзников. Мои личные знания внутренних проблем гитлеровского рейха позволяли мне противостоять целому ряду дичайших предположений союзников. Например, в феврале 1943 года, когда какое-то время перестали появляться публичные сообщения о деятельности Гитлера, тот факт, что на 23-й годовщине нацистской партии обращение к старой гвардии зачитал Герман Эссер, породил широко распространенные слухи о том, что Гитлер ликвидирован. Я отметил, что он, должно быть, все еще жив, насколько я знаю, его смерть стала бы сигналом к революции в Германии под водительством рейхсвера, но никаких признаков этого не наблюдалось. В мае того же года я, должно быть, стал первым, кто понял, что в германских заявлениях была истина в том, что резня польских офицеров в Катыньском лесу была совершена русскими, но, естественно, в то время такое предупреждение не приветствовалось.
Одно из моих предложений на фронте психологической войны – надо понимать, что я рассказываю по памяти и что мне не удалось сохранить практически ничего из документов, –
Я скоро ощутил реальную опасность сложившейся ситуации. Гитлер пожинал бурю, которую сам посеял. Уже никто не мог отказать союзникам в их праве на справедливый гнев. Что заставляло меня опасаться за будущее Европы – это настрой ненависти и мщения, с которым, похоже, планировалось полное уничтожение Германии. Для меня в 1943 и 1944 годах формула безоговорочной капитуляции означала уничтожение последних европейских бастионов на пути коммунизма. И это мне представлялось еще более страшным исходом, чем даже Гитлер. «Вы играете в игры Геббельса, – часто повторял я своим посетителям. – Похоже, вы предпочитаете стереть Германию с лица земли, нежели дать ей шанс капитулировать. Если вы полагаете, что ваши ковровые бомбежки принудят Германию к безоговорочной капитуляции, то это говорит о том, что вы ничего не знаете о народе или его нынешних лидерах».
В сентябре 1943-го в одной из своих оценок президенту я писал: «…Затягивать эту войну – значит проиграть ее. Полная военная победа не будет иметь никакого значения, если она завершится политическим фиаско… Существуют лишь две возможности. Союз с христианско-демократическими силами либо коммунистическая Германия со Сталиным в Страсбурге. Если христианско-демократическая Германия предпочтительней, тогда каждый потерянный день – это риск. Если союзники не предоставят немцам возможности сделать восстание против Гитлера имеющим смысл, тогда война приведет лишь к истощению сил обеих сторон, а в Берлине будет установлена Советская республика. Переход от свастики к серпу и молоту – всего лишь маленький шаг. В Германии есть лишь одна группа, способная осуществить то, что сделал в Италии Бадольо, и это та группа, которая с 1933 года пытается отстранить Гитлера и вырвать у него власть. Они уже понесли немало жертв в этой борьбе против атеистической философии нацистов. Старый прусский рейхсвер, представленный Гинденбургом, Тренером и Сектом, никогда не принимал этого австрийского капрала. Гитлер никогда не доверял своим генералам и уволил всех, кто рекомендовал осторожность. Совершенно ошибочно полагать, что все они – его сторонники. Как раз наоборот… Поэтому очень важно убедить их в том, что их не всех будут клеймить одним клеймом…»
Нет удовлетворения в том, чтобы быть пророком без почета. «Если вы настаиваете на разгроме Германии до того, как взяться за японцев, – говорил я своим гостям, – то увидите, как Сталин будет шантажировать вас в Европе. Надо за сегодняшними врагами видеть завтрашних. Свяжитесь с Редером, Рундштедтом или Кессельрингом. Они – не нацисты. Дайте возможность произойти перевороту Бадольо, если хотите сохранить Европу в целостности. Шахта можно было бы сделать канцлером в качестве прелюдии к введению конституционной монархии. Принцесса Виктория Луиза была бы приемлемой в качестве регентши». Но это было бесполезно. Мой совет вызывал подозрение. У меня было стойкое впечатление, что британцы, которые читали мои доклады, возражали моим аргументам. Но я не сдавался. Еще в конце августа 1944 года, после вторжения во Францию, я все еще выражал те же самые взгляды. «Германия будет защищаться до последней пяди, – снова написал я Рузвельту, – пока сохраняется требование полной капитуляции. Заговор 20 июля провалился потому, что возможные его сторонники не имели поддержки в поисках альтернативы той судьбе, которая их ожидает. В этом году Германия не пойдет на мир. Безусловная капитуляция – это последний спасательный пояс, что есть у Гитлера и Геббельса…»
Моя самозваная миссия не имела успеха, в течение многих месяцев она терпела неудачу. В сентябре 1944 года ко мне приехал Картер с неизбежной новостью: «До президентских выборов осталось всего шесть недель. Его оппоненты в Вашингтоне грозят, что, если вас не вернут британским властям, они раскроют ваше присутствие и вашу миссию здесь. Вы понимаете, что это может означать. Это просто даст в руки прессы оружие, которое ей необходимо для нарушения равновесия». В тот вечер я был глубоко расстроен. Эгон попросился на службу за океаном и сейчас находился в Новой Гвинее, если бы совершенно случайно не пришло одно из его писем, я думаю, я бы покончил со всем раз и навсегда. Но так или иначе, настроение покончить с собой прошло. Я привел в порядок свои документы и был готов к приходу конвоя, когда он и прибыл, чтобы забрать меня. Моя следующая остановка была на острове Мэн.