Глаза погребенных
Шрифт:
Домингес по-прежнему не отвечал.
— Вот погоди, приду со всем моим семейством… Мы тебе покажем!..
Пьяница, покачиваясь, удалился. Однако, когда добрался до своего логова, он обнаружил, что три его братца уже ни на что не способны: двое пластом лежали на койках, а самый старший свалился на пол, глаза его остекленели, на губах пузырилась слюна.
Наконец один из лежавших на койке поднял голову:
— Ежели его укокошишь, то попугая — мне! Я продам за глоточек.
— Ишь что придумал, Сехихунто! Попугая я уже давно обещал хозяину подвальчика, что за углом. За целую бутылку!..
— Ну и оставайся с попугаем… Но тогда уж на меня не рассчитывай, ежели надумаешь отлупить старикашку… Я выхожу из
— Тогда я пойду один…
— Ложись-ка лучше и не брыкайся…
Ронкой Домингес был уверен, что с помощью дубины и кинжала сумеет отразить любую атаку, и не придавал особого значения угрозам этой семейки подонков, волосатых, бородатых, вечно ходивших с незашнурованными ботинками и всю жизнь перегонявших через свои желудки алкоголь. Единственное, чего они добивались, — деньжат на выпивку, а уж этого им от него не дождаться. Его не пугали ни оскорбления, ни угрозы; им не удастся привлечь его к ответственности перед Обществом покровительства животных.
К счастью для Домингеса, этой ужасной семейке пришлось покинуть очаг своих предков; один адвокат — свободомыслящий и ростовщик — дал им денег под ипотеку, а затем по истечении срока продал дом с торгов. Ронкой Домингес чуть не аплодировал, наблюдая за тем, как его непротрезвевшие соседи склады- вали свою утварь и разный хлам на телегу и выезжали. После их отъезда в комнате почти ничего не осталось, только шкафы да столы — то, что нельзя было вытащить и загнать за бутылку, слишком тяжелы вещи. Однако спектакль был прерван — Домингесу пришлось вернуться к себе: прибыли одетые во все белое индейцы из Кобана и, ожидая торговца, расположились со своим крылатым товаром у его дверей.
Старейший из Кобана — лицо цвета копченого мяса, вывалянного в золе, на голове не волосы, а кора столетнего дерева, — не повышая голоса, повел с Домингесом переговоры о продаже; Ронкой отвечал ему на языке кекчи мягким тоном, как и подобало при заключении сделки между такими почтенными персонами.
Прохожие задерживались, чтобы поглазеть на клетки, нагроможденные одна на другую, — клетки из бамбука, отполированные, будто выточенные из зеленоватой слоновой кости. В клетках сидели чорчи цвета пламени и крови с траурной отделкой — клюв и лапки из черного дерева, черные-пречерные глаза; были здесь и сладкоголосые гуардабарранки с нежными зеркальными глазами, и шаловливые водяные попугайчики, будто со скрипкой в груди, рассыпающие волшебными капельками переливы родника; были тут и сенсонтли с кофейным оперением и четырьмястами хрустальными звуками в горлышке.
Домингес говорил и говорил, а Кобан, [34] вождь индейцев из Кобана, отвечал ему. Переговоры уже подходили к завершению — стороны начали считать на маисовых зернах: два и четыре, шесть и девять, семь и пятнадцать — считали они по-испански. Переговоры закончились; вождь подозвал своих спутников, посоветовался с ними, согласны ли они с назначенной ценой. Все были согласны.
Так было всегда. Так было и на этот раз.
Как только индейцы уходили — один за другим в сопровождении детей и собак, — Ронкой начинал устраивать вновь прибывших пленников, обращаясь к ним с фальшивой нежностью тюремщика, который знает, что эти несчастные будут жить в неволе всю свою жизнь; раздувая им перья, он размышлял, какая из них запоет скорее.
34
34. Кобан — административный центр департамента Альта-Верапас, расположенный к северу от столицы. На его территории проживают индейцы кекчи.
Лучше бы в то утро не выглядывал юный фигаро в дверь, желая познакомиться с новым кварталом, а заодно разузнать,
Домингес только что открыл двери своего заведения, и птицы звонкими трелями приветствовали рождение нового дня, — этот оркестр каждодневно услаждал окрестные улицы.
Сансур сжал челюсти, пересек улицу и одним прыжком — заведение Домингеса, как известно, размещалось в полуподвале — очутился в птичьей тюрьме. Он ворвался, точно буря, — он был одновременно зарницей, молнией и громом. Грозным взглядом. Сансур окинул клетки.
Ударом кулака он свалил Домингеса на пол. Все произошло настолько внезапно, что тот не сумел даже протянуть руку за кинжалом и, уже лежа на полу, пытался достать из-за двери дубинку. Еще два удара — в плечо и в висок — и Домингес потерял сознание, а может, притворился бездыханным, чтобы его и в самом деле не убил этот безумец.
А этот сумасшедший, которому уже не хватало рук-рук-рук, открывал клетки и выпускал птиц. Они вылетали и, описав круг во мгле полуподвала, находили дверь и исчезали в сверкающем голубом сиянии наступившего дня.
Сансур возвратился в свою комнатенку, наскоро собрал пожитки — белье, книги, ножницы, бритвы, гребни — и бежал на Южное побережье, надеясь там найти работу. Он боялся, что убил продавца птиц. Единственное, что ему запомнилось, — это звуки собственного голоса: открывая клетки, он во все горло пел «Марсельезу», с особой страстью повторяя: «Святая свобода… Святая свобода…»
Панегирика и носильщик помогли полиции пролить свет на это ужасное, из ряда вон выходящее происшествие. Была установлена личность виновника происшествия, а также то обстоятельство, что преступление совершено отнюдь не с целью грабежа. Когда во время следствия спросили Домингеса, не был ли он во враждебных отношениях с Сансуром и не было ли у того повода для мести, Домингес отвечал философски, как истый сын гор: «Никому я не делал добра, чтобы иметь врагов; этот человек — сумасшедший».
«Да, — заявил носильщик мировому судье, ведшему расследование, — он заставил меня грузить какой-то хлам, который называл мебелью, да еще сову; с тех пор как я тащил эту проклятую птицу, не могу найти работу, никто не нуждается в моих услугах».
«Как же не сумасшедший? — продолжал продавец птиц. — Избил меня чуть не до смерти и все пел, что день славы наступил, а когда раскрывал клетки, кричал птицам: «Святая свобода, святая свобода!»
Был отдан приказ задержать Октавио Сансура, но тот словно в море канул. Некоторое время он скрывался в солеварнях близ порта Сан-Хосе, работал пеоном, потом устроился парикмахером на пароходе, который шел из Салина-Крус в Панаму. В Панаме он и остался, поступил в парикмахерскую лучшего отеля и набил себе карманы долларами. Дружеские связи, приобретенные с помощью бритвы, помогли ему достать панамский паспорт на имя Хуана Пабло Мондрагона. Имя Хуан Пабло он избрал в честь Жана-Поля Марата, своего идола, а фамилию Мондрагон — в память о коста-риканском учителе, который показал ему первые буквы. В его паспорте можно было прочесть: уроженец Табоги (на этом острове он хотел бы родиться), родители — неизвестны, католического вероисповедания, парикмахер, двадцати трех лет от роду.
Сансур — теперь его звали Мондрагон — работал и много читал. Но и тех денег, что он зарабатывал, не хватало, чтобы приобретать книги и изучать английский, — впоследствии он все же овладел этим языком в совершенстве. Покинуть Америку?.. Много раз он стоял у трапа пароходов, отправлявшихся в Европу, стоял с уложенным чемоданом и контрактом на работу. Будто слоновая болезнь сковала его, и он никак не мог сделать решительного шага. Он крепко зажмуривался, закрывал руками уши и весь дрожал, словно от звуков сирены, что прощально гудела на отходившем судне. И в конце концов оставался.